Правил этой ленивой страной в те поры молодой принц Кибирь-Лале. Имя это, красивое и пышное, означает Гордый Тюльпан. Но каков был этот гордый тюльпан, никто из там-беллийцев понятия не имел, потому что никогда принц из дворца не выходил, а народу во дворце делать нечего. Знали только, что днем принц спит, а ночью гуляет по саду. А так как были тамбеллийцы, вроде русских, ленивы и не любопытны, то ничего и не разузнавали.
И вот как-то раз, в базарный день, принес кто-то на бой здоровенного петуха, такого злющего, что в разгаре драки клюнул он одного из зрителей прямо в глаз, перелетел через круг и подрал по площади – и летит, и бежит, а весь базар с места сорвался – всех понесло петуха ловить.
Залетел петух прямо в дворцовые ворота, и все за ним. Там ведь у лентяев-то этих – ни стражи, ничего. Влетел петух во двор, прямо к фонтану, и сел.
Смотрят тамбеллийцы – лежит у фонтана мальчик, бледный-бледный. Одежда на нем грязная парчовая, жемчуга на ней ободрались, на ниточках болтаются. На чалме у мальчика алмазная звезда, а в руке синий тюльпан.
Поднял голову мальчик, взглянул, удивился. Удивился и хлопнул в ладоши. Прибежал на зов визирь Памбук, старый, сонный. Цыкнул на народ:
– Вы чего тут делаете? Зачем принца беспокоите? Поняли тамбеллийцы, что мальчик этот и есть Кибирь-Лале, повалились на колени, бородами пыль метут.
А принц на них удивляется.
– Отчего, Памбук, они такие безобразные? Отчего такие рваные?
– Они, – говорит Памбук, – очень бедные, и помочь им некому.
Побледнел принц еще больше.
– Я, – говорит, – им помогу. Я помогу, потому что это мой народ, и я должен его любить. Отдай им, Памбук, всю мою казну. Есть у меня казна?
– Нет казны, – отвечает Памбук.
Заплакал принц.
– Ну, так я им душу отдам. Пусть придут завтра утром, а ты приготовь сундук и поставь его в сад, и чтоб никто до утра в сад входить не смел.
Ну, конечно, Памбук удивился, но перечить не стал, только пошел у забора подслушивать. Слышал, как принц плакал и пел, и соловей ему отвечал. А больше ничего.
Прибежали утром тамбеллийцы – галдят, кричат, так и лезут. Вышел принц. Сам бледный, и тюльпан синий в руке.
– Памбук, – говорит принц, – прикажи принести сундук.
Пошел Памбук, думал – один поднимет. Ан, смотрит, сундук за ночь тяжелый стал. Кликнул помощь. Потащили девять человек, еле сдвинули.
– Откройте, – говорит Кибирь-Лале, – здесь мои песни и слезы. Все вам.
Открыли сундук и ахнули. Полон сундук алмазов.
Загорланили, загомонили, скорее верблюдов нанимать, корабли фрахтовать, везти сокровища за границу. А пока везут, пускай принц еще наплачет. Одним сундуком всю страну не оденешь и не накормишь.
Плакал и пел Кибирь-Лале семь ночей. И соловей ему отвечал. На восьмую ночь улетел соловей, ничего не ответил, и сам принц уснул, и был к утру сундук пустой.
Засуетились тамбеллийцы, забегали, загалдели.
– Пропадать нам, что ли.
Послали за границу, за лекарем. Приехал лекарь, велел дворец весь вычистить, а принца крепко говядиной кормить и молоком поить.
Стал принц есть, стал пить, сначала через силу, потом и сам заинтересовался, так и бежит в столовую. Народ даже забеспокоился.
– Этакая прорва. Так ведь и запасов не хватит. И все спрашивают:
– Не запел ли? Не заплакал ли?
– Нет, не поет и не плачет.
– Я, – говорит, – теперь что-то утешился. Мне бы жениться самая пора.
Взволновались тамбеллийцы ужасно. Пробовали революцию делать и такой декрет сочинили, чтобы каждый гражданин обязан был по три часа в сутки плакать и петь, и соловей обязан ему отвечать. А алмазы все поровну.
Пока галдели да судили, прослышали об их непорядках соседи, кезканджики завистливые. Пришли и завладели.
Принца Кибирь-Лале посадили в тюрьму. Он скоро умер, и тюльпан в его руке стал черным.
Мантия короля Аликана
Была когда-то на свете роскошная царская мантия. Покрывала она плечи самого короля Аликана. Сначала, значит, плечи, а потом, как захворал Аликан, стал он в нее ноги кутать. А когда умер король Аликан, начала королева оделять слуг королевскими обносками. И досталась мантия второму помощнику третьего виночерпия. Понес он ее домой и отдал жене. А жена переделала мантию на покрышку салопа. Носила, носила, подарила кумовой племяннице. А та, поносивши, отдала внучке. Внучка куски выбрала на кофту. Носила, носила, своей внучке подарила. Та немножко потрепала, отдала кухаркиной дочке. Кухаркина дочка – своей внучке. Та повертела – видит, дрянь, лохмотья линючие. Отдала нищему. Нищий из нее торбу смастерил, да потом, как удалось ему на базаре настоящий холщовый мешок стянуть, он эту дареную-то рвань и совсем бросил. Подобрал рвань старьевщик Долго валялась она у него в темном углу вместе с другой рухлядью. И вот пришел в лавку ученый человек Порылся в хламе, стал рвань рассматривать, в лупу разглядывать.
– Откуда, – говорит, – у вас это? Отвечает старьевщик:
– На улице нашел.
Заплатил ученый старьевщику несколько грошей, понес рвань к себе, все лампы зажег, всю ночь в лупу рассматривал, кислотой оттирал. А утром заблестели на рвани золотые ниточки, и прочел он затканный знак «Мантия короля Аликана».
Висит теперь этот кусочек старой тряпки в европейском музее под стеклом, под замком, и отдельный сторож к нему приставлен, чтобы не украли и в Америку не продали.
Изучают профессора по этой тряпке аликанов быт и культуру. Каждая ниточка в ней, в этой тряпке, важна и драгоценна. Поэты о ней стихи пишут. И кто на нее ни посмотрит, всякий разное видит. Одному кажется, что заткана она огнями, другому – будто лилиями, а третий ясно видит змею и дракона. И все правы, потому что каждый видит то, что может, и каждому хочется понять и узнать тайное.
Ученый, нашедший эту чудесную реликвию, прославился, а старьевщик, узнав, что продешевил товар, с горя повесился. Так ему и надо. Должен был знать, что у людей высокого происхождения есть знак, и пусть самый последний нищий бросит такую вещь за ненадобностью, цена ей, незнаемая и скрытая, – вечна.
Баба-Яга
Сказки рассказывают: «Баба-Яга, костяная нога, в ступе едет, пестом погоняет, помелом след заметает».
Учитель словесности говорил: «Баба-Яга – богиня вьюг и метелей».
В детских книжках изображалась Баба-Яга худой, дикой старухой с зелеными злыми глазами, изо рта клык торчит, волосы седые космами. Страшная, костлявая – у-у-у, и детей ест.
Слово «богиня» вызывало представление о красоте – Венера, Диана. Мы видели их статуи, образцы совершенства. Мы слышали выражение «хороша, как богиня». И вдруг эта лютая ведьма, злющая, уродливая старуха – наша богиня. Было это нелепо и смешно.
Да, по правде говоря, кто из наших древних богов был красив? Лель, бог весны. Но он какой-то непопулярный и в народной памяти не сохранился.
Сохранились, приобретя ругательное значение, домовой, леший да Баба-Яга.
Домовой – суровое чудище, хоть и охранял домашний быт, но похож был на старого крепостника-помещика, буянил, шумел, дурил на конюшне – лошадей мучил, щипал девок до синяков. Справедливый был, но жуткий и самодур. Захочу – полюблю, а не захочу – со свету сживу.
Леший – о нем и упоминать страшно. Ухал в лесу, пугал, заводил в непроходимую чащу, запутывал, ни одного доброго дела за ним не числилось. Злющий был. Ему бы только запутать, сбить с пути, погубить человека и следы бурьяном заплести.
Хороша была только русалка. Но только ее одну и видели люди, потому что заманивала она на погибель красотой и нежностью. Она душу брала жалостью. Сидит на дереве женщина маленькая – она, собственно, и не женщина, потому что у нее с половины тела рыбий хвост. Поэтому сидит она низко над водой и хвост этот в водоросли прячет. Сидит маленькая, нежная, робкая и горько-горько плачет. Просто бы сидела или манила – иной бы и не подошел. А если плачет – как тут не подойти. Жалко ведь. Жалостью и потянет. Эта богиня очень была опасная.