Дядя Полкаша – студент-первокурсник, нанятый на лето репетитором. Как его по-настоящему звали, я даже не помню, потому что прозвище Полкаша он получил в первый же день своего появления в нашем доме.
Толстый, добродушный, мягкий, у него даже подпалины какие-то над бровями были, вроде, как у нашего цепного Полкана. И улыбался он распяленным ртом совсем как собака на солнце.
Когда он приехал, гостила в доме маленькая девочка. Она спросила:
– Как этого дядю зовут?
Державшая ее на руках Леля, не задумываясь, словно давно знала, быстро ответила:
– А это дядя Полкаша.
И никого это и не удивило, и так прозвище за ним и осталось.
В общем, все были Полкашей недовольны. Все, начиная с тетки. Репетитора прислать возложено было на дядюшку, который оставался в Петербурге. Тетушка так расстроилась, что даже написала ему укоризненное письмо.
«Неужели уж во всем университете не нашлось студента поинтереснее? Целое лето видеть перед носом такую самоварную харю, мало меня веселит».
Дядюшка ответил в сдержанных тонах:
«Репетитора выбирают, чтобы учить детей, а не для того, чтобы веселить матерей. Послать какого-нибудь щелкопера и хлыща в дом, где бездельничают четыре молодые дуры и одна старая (это я про тебя), было бы очень неосторожно».
Увы, хоть и осторожен был дядюшка, но и тот не угадал. В деревне летом была такая сытая, сонная скука, что от нечего делать все равно пришлось девицам влюбиться в Полкашу.
Первым пронзилось гордое сердце пятнадцатилетней Кати.
Выяснилось дело как-то за ужином. Только что приехавший из города дядюшка рассказывал новости. Все смеялись и ели, как едят в деревне, – убежденно и сосредоточенно, подсаливая, подмасливая, поперчивая и похваливая. Одна Катя не ела и не смеялась.
– Чего же это она не ест? – спросил дядюшка. – Живот болит, что ли? Батюшки, да никак она брови подвела?
Катя вспыхнула, всхлипнула и выбежала из-за стола.
Тут уж мы все поняли, что она влюбилась.
Потом приехала подруга кузины Лели, институтка Оля. Привезла с собой тайные любовные стихи. Стихи, видимо, переписывались много раз и всегда немножко перевирались. Кое-где не хватало рифмы, кое-где выпало целое слово, но тем не менее впечатление производили они потрясающее. Те места, где слова не хватало, даже особенно привлекали, потому что нужно было придумывать и угадывать, что бы это такое могло быть.
Одно стихотворение начиналось:
Мы с тобой сплетемся в забытье,
Ты в роскошной позе на диване,
Я у ног твоих, я в чувственном тумане.
Дальше все было густо переврано.
Потом были еще стихи, начинавшиеся словами:
Мы сплелись, как два змея,
И лежим, дышать не смея.
Это, кажется, было уже институтское произведение и как будто посвященное классной даме приготовительного класса, хорошенькой немочке, в которую весь институт поголовно был влюблен. Некоторые, положим, сильно увлекались батюшкой, внушавшим трепет бородой и единицами, которые лепил без всякого сострадания к слезам и мольбам. Впрочем, думаю, что стихи о роскошной позе отношения к батюшке не имели.
Оля стихов своих нам не показывала. Она их давала читать только Леле, но Вася-ябедник подглядел, подслушал, стянул, вызубрил назубок, как не зубрил ни одного урока в жизни, и стал декламировать и цитировать.
– Откуда мог он узнать? – удивлялись Оля и Леля. – Неужели у них в гимназии они тоже ходят по рукам?
Им и в голову не приходило, что он такой ловкий. Цитировал он эти стихи всегда очень некстати. Скажет, например, тетка за завтраком:
– Лиза, не забирай же всю сметану, нужно же, чтобы и другим хватило.
– Не мешайте ей, мама, – крикнет Вася, – она в чувственном тумане!
Глупо, некстати и даже подло. Девицы волнуются, институтка Оля покрывается красными пятнами и бросает испуганные взгляды на дядю Полкашу.
По этим взглядам мы понимаем, что она тоже влюбилась. Ну и дела!
Понимает ли что-нибудь сам Полкаша? Кажется, ровно ничего. Он самым безмятежным образом накладывает себе на тарелку третью порцию вареников с вишнями и улыбается своей добродушной собачьей улыбкой – не Оле и не Кате, с тоской отказавшейся во имя безумной любви от сладкого, а улыбается он именно этим самым вареникам, третьей их порции.
– Какие цветы вы больше всего любите? – спрашивает его дрожащим голосом Оля.
– Я? Гы-ы! Я? Чертополох.
Он доволен своим остроумием, от удовольствия краснеет, и толстые медные щеки его блестят.
Мы с Лидой долго обсуждали события. Не могли решить самого главного: должны ли мы тоже влюбиться или не стоит.
– Надо сначала выяснить Катины дела, да и Олины тоже. Если он их любит, тогда уж нам соваться нечего, – решила я. – Страдать и разбивать всю свою жизнь.
И вот (тонкая штука была эта тринадцатилетняя Лида!) придуман план: переписать любовные стихи, прочесть их дяде Полкаше, сказать, что они посвящаются ему, и спросить – кого бы он желал как автора. Он проговорится непременно.
За последние дни дело еще больше осложнилось. Как-то за дневным чаем, когда все ели клубнику, Леля вдруг заплакала, вскочила и убежала. Признак верный. Влюбилась. Значит, еще одной соперницей больше. Для нас с Лидой это было очень плохо. Кроме того, я боялась, что стихи не совсем подходят к случаю. В них все какие-то воспоминания. Ведь Полкаша не сплетался же, как змей. Лучше я сама сочиню ему стихи.
Промучилась два дня. Сочинила:
Давно-давно, в дни юности далекой,
Мне снился ты.
И я всю жизнь пробуду одинокой
Рабой мечты.
Стихотворение нам обеим безумно понравилось. Немножко коротко, но чудесно. «Рабой мечты». Прелесть!
Переписали на всякий случай, переделывая почерк, чтобы не попасться в лапы Ваське-ябеднику.
Потом стали мучиться – как поймать Полкашу одного?
А время шло. Полкаше выходил срок ехать держать какие-то экзамены, которые он «заложил на осень».
И вот раз вбегает ко мне Лида – красная, косички за плечами дрожат:
– Идем скорее в биллиардную. Он там один. Я вдруг струсила.
– Иди одна. Вдвоем как-то неловко. Лида тоже струсила. Стали спорить.
– Мне стыднее, – убеждала я, – потому что стихи мои. Я спрячусь за дверь и чуть что – выскочу и помогу тебе.
Какая могла быть помощь и в чем, я и сама не знала, но Лиду убедила.
Пошли от страха на цыпочках. Я остановилась за дверью. Лида вошла и сказала тоненьким жалобным голоском:
– Вам стихи… хи…
Полкаша, мирно катавший шары, приостановился, осклабился.
– Мне?
– Вам.
– Дану?
– Вот, – сказала Лида, – прочитайте и угадайте, от кого. Полкаша взял листок и начал:
«Давно-давно, в дни юнности» – почему «юнности»? Надо одно эн, а не два… «Юности далекой… мне снился ты… и я…» ничего не понимаю… «всю жизнь. Ты и я всю жизнь. Ты и я всю жизнь пробуду…» Тогда уже «пробудем», раз ты и я. Множественное число. Что это за ерунда? Кто писал?
– Это одна из нас, – пролепетала, чуть не плача, Лида.
– Врете! – захохотал Полкаша. – Это же старуха писала. Давно-давно, в дни юности. Что же это за старуха такая? Неужели ключница Авдотья Матвеевна? Ей-богу, она. И почерк ее. И «юности». Ха-ха-ха! Ай да Авдотья! Пойду покажу листок вашей мамаше. Ха-ха-ха!
Я еще слышала Лидин писк и гусиный гогот проклятого Полкашки, но конца сцены не знаю. Я постыдно удрала и, забившись в постель, сунув голову под подушку, ревела с визгом и от полного отчаяния дрыгала ногами.
Полкаша не показал листка тетушке, но и не проявил никакого любопытства к автору.
О нашем позоре никто не узнал.
Догадался он, что ли?