Литмир - Электронная Библиотека

Искусник Север — щедрый на выдумку мастер. Войдя во вкус, он не жалеет для убранства подвластных ему краев ни солнечной канители, ни снежного бисера, ни пышных, как юбки деревенской модницы, свитков сияния. Камчатку же он дарит своей благосклонностью особо.

Но все попытки Порошина не могли передать души этого искусника, а лишь приводили к тому, что художник запечатлевал внешние, броские его приметы; легкое озорство красок и непостижимая их глубина при этом тускнели, как радужная чешуя рыбы, выброшенной на берег.

Федор рассматривал его этюды сочувственно.

В конечном счете у Порошина могут взять что-то и на выставку. Он работал вполне профессионально, владел живописной техникой… И, уж во всяком случае, он не халтурил, этот железный парень с лицом викинга, имеющий на своем счету десяток костоломных падений на склонах Ключевской, но как ни в чем не бывало ежевечерне возвращающийся к домику в целости и сохранности. Федор даже начал испытывать к нему симпатию. Он только не мог принять его живописи, потому что Порошин не имел своего художнического лица. Он не владел приемом. А что же такое прием — ему, увы, не растолкует никто, потому что никто этого не знает.

Однажды, как обычно, в двадцать два Федор настроился на «Долину Сакраменто». Были сильные разряды, он сбился и долго рыскал на волнах, где разнузданно вихлялись рок-буги, рок-мамбо, калипсо и твисты, скорее всего сбываемые солдатам Окинавы, чтобы меньше размышляли о всяческих материях. И вдруг сквозь плотный заслон этой меломеханизированной продукции пробилась и пронзила сердце мелодия трепетная, как шелковистая паутина, и напряженная, как стальная струна.

Хор юношеских голосов в сопровождении электрооргана и вроде бы аккордеонов тревожно незнакомо, но старательно выводил:

…В небе ясном заря догорала;
Сотня юных бойцов из буденновских войск
На разведку в поля поскакала.
Они ехали долго
В ночной тишине
По широкой украинской степи…

Пели японцы — наверное, ровесники Федора. Им, может, только отцы рассказывали, как там было на Шумшу и в Маньчжурии. Рассказывали без утайки и без прикрас, с горечью, но и с надеждой, что навсегда всем войнам положен конец. Им, может, только отцы об этом говорили… Но радиоактивное пламя Хиросимы опалило их еще в колыбели. И сегодня, крепко взявшись за руки, покачиваясь в едином ритме-порыве, они кричали Эйзенхауэру «Убирайся вон!», и сегодня, случалось, они запевали песни времен нашей голодной, оборванной и неистовой революции, поправшей мир насилия…

«Завязалась кровавая битва», — коверкая букву «л», пели чистые голоса.

…И боец молодой вдруг поник головой,
Комсомольское сердце разбито.
Он упал возле ног Вороного коня…

Спазма перехватила Федору дыхание. Он вспомнил деда — егеря царских войск, новоиспеченного дворянина, который, начхав на свое дворянство, в преклонном возрасте пошел красным офицером к Олеко Дундичу, в те же буденновские войска. Его дед был юн душой и помыслами. И Федор остро ощутил свое кровное родство с тем «бойцом молодым», чьи «капли крови густой из груди молодой на зеленую траву сбегали». Потрясенный, он долго не мог обрести равновесия.

То, что обычно понравилось бы ему, сейчас раздражало. Флегматичный, нерасторопный внешне, склонный к раздумьям, всякой другой музыке тем не менее он предпочитал легкую. «Долина Сакраменто». «Черные утки». Олег Лундстрем…

Резко щелкнул выключатель. Федор не мог всего этого перенести.

Странно, а ведь тот майор, о котором рассказывал Миша… майор, струсивший перед атакой на острове Шумшу… он ведь с детских уже лет, с пеленок слышал эту песню и пел ее на пионерских сборах. Может статься, он был даже кадровым командиром, и его учили воинскому искусству, и платили деньги — все того ради, чтобы по первому зову Отечества он встал на его защиту так же самозабвенно, как тот боец, которого едва ли учили особым военным уловкам, и не платили никаких денег, и кормили недосыта.

Но когда пришел час, майор поседел от страха.

Потом, если его не расстреляли по законам того времени, он отработал свое на рудниках или на строительстве в тайге и вернулся домой, и мать сказала детям о его сединах что-то возвышенное, чтобы гордились, а не краснели…

Но как он мог, как мог?.. Теперь Федор пытался ответить не Михаилу, а себе, своему внутреннему «я». И опять он беспомощно пожал плечами, ничего не понимая. Конечно, это физиология. Темная вещь. Условные рефлексы, область подсознательного. Павлов. Фрейд…

А может, тот майор просто шкурник — и ни при чем здесь Павлов и Фрейд? Ну, а шкурник — зачем он в этом мире, сработанном точно, как часовой механизм? Шкурник, подлец, трус — они ведь как пыль, а какой механизм не страдает от пыли?.. Федор прилег на топчан.

Что-то назойливо полезло в голову — не тот ли треклятый Миллер, что слушали они с Павлинкой в поселковом ресторане?.. Да, Федор любил джаз… Но в эти минуты неврастенические синкопы Миллера показались ему чудовищными. В сознании проступило лицо Павлины — слегка приплюснутый кос, не очень большие глаза, бескровные губы.

«Я в ней не смыслю», — сказала она.

А потом почему-то вспомнилось незлое и все же неприятное лицо тетки Маруси, Федоровой соседки, и она сказала:

«Вы, Федя, не ходили бы с Павлиной, про нее разное говорят…»

Федору не хотелось уточнять, но он спросил тогда помимо воли:

«И что же разное?..»

«Ну, разное… И туберкулезом вот она больная». «Знаете, не больна уже она туберкулезом. Вылечилась».

«Как же вылечилась, вон люди видели, она из больницы в кино через форточку убегала, мыслимо дело?..»

— Знаю, что убегала в кино, — неожиданно сказал Федор вслух. — Но вылечилась…

Порошин встрепенулся и отвлекся от книги — он читал Вересаева, оставленного здесь Бушминым.

— Что вы сказали?

— Да нет, ничего, — смутился Федор. — Старое вспомнил, свое. — И, мысленно адресуясь тетке Марусе, закончил давнишний разговор: «А если бы и не вылечилась, то какая отсюда мораль?.. Какая мораль, если я Павлинку люблю?..»

Да, он тогда не сказал так тетке Марусе, а надо было. Потому что она тоже как пыль, эта тетка, если разобраться строго.

Прошло еще два-три дня. Резко стал падать барометр.

Порошин заторопился и уехал с Мишей, заодно каюр должен был привезти из поселка кое-какие приборы, не захваченные сразу ввиду большого снега.

Федор остался на станции совсем один, варил не спеша зайцев, пойманных в петли, да проверял сейсмограммы, да кое-какие записывал размышления и выводы в связи с проштудированными за последний месяц необъятными фолиантами корифеев геофизики.

Вскоре началась метель, унылая, затяжная, как тихое помешательство, и он не успевал откапывать дорожку к дровам.

Как-то он собрался с духом и просмотрел записи своего предшественника в тетради, где отмечалось состояние вулканов и их сейсмическая активность.

Бушмин писал забавно:

«Обычная смена. Вулканы закрыты. По слуху — спокойны. Ветер — не поймешь, в общем понемногу крутит отовсюду».

«Толбачик утром газовал, Ключевская пришла в равновесие».

«Пасмурно. Ужасный ветер. Перегорела в приемнике лампа. Регистрация идет нормально».

Федор покачал головой — перо у Бушмина было бойкое, сказывалась усиленно поглощаемая беллетристика. Он перелистал тетрадь назад до чистой страницы и пометил число. Еще раз обмакнув перо и старательно очистив его от прилипшей соринки, вывел ровным почерком:

«Ветер NW, очень сильный. Пурга. Лопнула пружина тормоза на оси регистрира. Запасной нет, сделал из сталистой проволоки. — Посмотрев в затянутое белой мглой, будто обложенное стерильной ватой, оконце, он совсем не по-деловому, скорее даже по-бушмински приписал вдруг: — Снег, снег, снег — должно быть, во всем мире. Регистрация идет нормально».

35
{"b":"241307","o":1}