Собаки повизгивали в упряжках, от нетерпения загрызались между собой, ждали слова, чтобы рвануть во всю мочь.
В последнюю минуту явился охотник Сомов — ссохшийся мужичок лет под шестьдесят, — попросил взять его мешок с провизией.
Нарты были перегружены — Федор уезжал в горы не на один день, но Сомову по знакомству он не решился отказать. Ехать им было по пути.
Правда, Сомов еле держался на ногах: обходя напоследок друзей перед охотой, у каждого опрокинул «посошок»…
— Вам придется идти пешком, — предупредил Федор.
— Уж как по возможности, — виновато потоптался Сомов. — Наиглавней, чтоб харчишки… Вот еще передача от жены каюра Степки — туда, стало быть, на сейсмостанцию, как Новый год подступает. Жимолостной настоечки пузырек…
«Пузырек!» — хмыкнул Федор и со вздохом передал поллитровку своему каюру Михаилу.
Наконец тронулись, напутствуемые десятком провожающих: счастливцы, они оставались в поселке.
Засвистел в ушах ветер, и нарты стало мотать в колдобинах уезженной дороги. Тут еще можно было отвести душу. Тут даже Сомов притулился сбоку на задней нарте, пока не выехали за поселок.
Вдогонку что-то прокричал с телефонного столба связист, но ответить ему никто не успел.
— Жулейкин хитер, пес, — обернувшись к Федору, кивнул на связиста Миша; его черные глаза блеснули негодующе. — Нюхом чует, когда кто поедет по целине, а сам только по готовому следу мастак ездить. Вот увидите, к вечеру он нас догонит, а то и ночью. Он еще вчера толковал, что поедут по линии, где-то связь у них нарушена. Но только он нарочно выжидал, чтоб мы первыми проскочили.
Задувало с востока. То была неважная примета: восточные и даже северные ветры несли здесь мокрый метельный снег, по которому и полозья-то не скользят, тогда как с Охотского моря, всегда студеного, наступал мороз…
Пришлось вскоре остановиться, натянуть на себя кое-что потеплее.
Каюр Дмитрий извлек из мешка белую камлейку. Цельношитая из плотной ткани, она предохраняла путника от вьюжных порывов ветра, от въедливой стылости.
— Надену свою попандопулу, — скупо блеснул он в усмешке зубами.
Лицо у него было черное и жесткое, непривычно удлиненное, как у святых на иконах рублевского письма. Физиономия Миши, напротив, была добродушно-округлой, слегка приплюснутой, озорноватой…
Миша тоже напялил на себя «попандопулу» — и оба они сразу стали похожими на привидения.
Федора отлично грело толстое шерстяное белье, в котором хаживал еще дед-егерь. Дед, когда еще жив был, говорил как-то, что белье ему выдали в русско-японскую войну. Но оно, кое-где подштопанное, служило еще и внуку. От камлейки Федор отказался — тем более что идти в ней на лыжах неудобно, жарко.
Мише не давала покоя жимолостная настойка: ее горлышко соблазнительно торчало из бокового кармашка рюкзака.
— Тяпнем по вот столечки, а, Федор Константинович?.. — вкрадчиво говорил он. — Для повышенной температуры.
— Нет, — сказал Федор, — нельзя пить в дороге. Да и потом она же чужая, жимолостная эта. Ее Степану жена передала.
— Со Степаном мы завсегда сочтемся, — отмахнулся Миша. — Свой брат, каюр. А тут, понимаете, Новый год, вот он…
— Слушайте, ребята. Ну зачем вам так по-дурацки, без настроения пить? Приедем на ночлег, сообразим для закуски горячего…
Тут дружка поддержал с фланга Дмитрий:
— Э, Федор Кстиныч, вы знаете, почему собаки долго живут? Они холодное все едят. Да и текет у вас эта настойка! Пробка, должно, не годится. Поди, вытекет?..
Федор отвернулся.
— Пожалуй, пойду я, пока дорогу не замело.
Он не любил спорить с каюрами. Он всегда видел в каюре верного товарища, с которым иной раз придется перетерпеть и злую годину. Разве не бедовали они с Мишей в самые пурги прошлой зимой, почти полмесяца добираясь с гор в поселок? Сперва только крупу рассыпали в бумажные мешочки от сейсмограмм — вводили строгий рацион. Когда голодных дней оказалось больше, чем мешочков с крупой, переключились на юколу, которая для собак… Отварная, она была едва ли лучше каши, сваренной из березовой коры. Да, тогда им пришлось туго, и Миша уже приглядывался к собакам: с какой начинать.
Конечно, все это не значит, что он должен быть с каюрами запанибрата, потакать их слабостям. Вот пить им сейчас ни к чему бы… Но несколько глотков жимолостной «для повышенной температуры» в конечном счете особенно каюру не повредят.
Федору досаждал мокрый снег, уже залепивший щеку ледяной коростой. Он не успевал соскребывать ее.
Вскоре его догнал Сомов. Был он, что называется, в стельку пьяный — наверное, в дополнение к утреннему заряду отведал с ребятами еще и жимолостной. Несмотря на такое свое состояние, шел он удивительно споро и вообще вид имел необычный.
Казалось, он спал на ходу, потому что пьяненькие его глаза не открывались. Руки были засунуты в рукава тулупчика. Ноги, обутые в разношенные ичиги, семенили по-птичьи, слегка даже с подскоком. Сомов шел с закрытыми глазами, почти не качаясь, чувствуя край покамест глубокой колеи, проложенной тягачами к силосным ямам в тайге, как лунатик чувствует край крыши, на которую взобрался во сне.
— Зачем же вы столько пили, идя в дорогу? — не удержался Федор от упрека. — Зима же, да и метель тут как тут…
— Понятно, выпил, ч… ч… чего толковать.— Язык у Сомова работал явно хуже, чем ноги. — Однако, думаю, что дойду.
Его наивный оптимизм рассмешил Федора.
— Еще бы не дойти. Придется дойти. На собак сейчас расчета нет. Собак хоть самих тащи.
К оптимизму Сомова примешалась некоторая доля сомнения.
— Ежели разобраться, то в ольховнике и я пропаду. А вот ежели в березничке либо лиственничнике, то сориентируюсь… Вы только на меня не обижайтесь, Федор К… К… Кстиныч!
— Да нет, какая тут обида. Просто жаль вас.
— Вот то-то, что и жалеть поздно. Зачем жалеть? Свое я прожил, а чего там по мелочи наскребется, обратно этим же манером проживу.
Показались нарты, и часа через два у старой развалюхи, где жили некогда лесорубы, решили почаевать. Митя держался крепко, молодцом, но Миша совсем раскис, потерял где-то рукавицы. Не дойдя до развалюхи, ткнулся головой в сугроб.
Каюром Миша слыл отличным, и подвела его сейчас только жимолостная. В бутылке оказался настоящий спирт, слегка для маскировки закрашенный моченой ягодой.
Федор ругал себя за бесхарактерность. Но если бы он знал, что там в бутылке!
После чая немного приободрились, ожил и Михаил…
Идти теперь предстояло через тайгу, по целине, до телефонной линии, на которой после каждых двенадцати-пятнадцати километров связисты летом понастроили пахнущих смолою избушек. Только бы дойти до избушки, до этой отрады в глубоких снегах, все вспухающих и вспухающих под длинными бичами метели.
Собаки плелись с трудом, вывалив влажные розовые языки. Время от времени какая-нибудь садилась, тормозя всю упряжку, и торопливо выкусывала между когтями намерзший, ранящий, как стекло, лед.
Федор и Сомов встали на широкие лыжи, обитые оленьей шкурой — камусом. Даже такие лыжи глубоко проваливались в снегу. Поднять каждую стоило всякий раз усилий. Но хотя собакам было легче тянуть нарты по образовавшейся лыжне, они и теперь еще здорово отставали.
Через каждые полкилометра лыжники менялись местами: сзади, идя вслед, можно было немного передохнуть. Федор шел впереди: спутник жаловался, что в пояснице у него «почикивает». Это, конечно, возраст. Но Федору не хотелось оправдывать Семена: мог бы все-таки и не пить. В пояснице «почикивало» бы меньше.
Наконец вот она, линия…
Федор вспотел. В такт трудной поступи в глазах у него дергалась туда-сюда снежная пелена, вставала на дыбы просека, точно телеграфная лента, простроченная черточками столбов. Он вел им точный счет — от столба до столба было метров шестьдесят.
«Вот и представь себе, что где-то в Оранжевой Республике нет сейчас снега, — рассеянно подумал он. — И даже не бывает. А может, все же изредка бывает?.. Может, снег сейчас везде?.. Этакая, может, вселенская метель!»