Но стоит мне припасть к источнику, как я уже отпрянула от него, хватая ртом воздух: это не мои слова, а кислота и пламя. Я не преследую цель поймать в сети слов того, кто бежит от меня, я не собираюсь утолить его жажду, чтобы заставить себя любить, — речь лишь о том, чтобы занять себя им вопреки его воле, чтобы хранить ему верность до гробовой доски, до «Памятника», — иначе возникло бы у меня желание опубликовать написанное? Та невинность, которую я будто бы ищу в верности, не так уж чиста. Делая публичными мои несчастья и наши выяснения отношений, я преследую цель гораздо менее конкретную: печатное слово изгоняет из меня беса — я хочу помешать непостоянному вернуться. Поскольку я не очень уверена в себе, вернись он… Я создаю то, что невозможно исправить: в непоправимом обретаешь некую безопасность, которой редко добиваешься при исправлениях.
И, кроме того, есть Другая, есть госпожа Келли. Моя книга, даже если она ее не прочтет, будет в жизни этой женщины тем, чем она сама стала в моей, — неким невидимым, но повсюду ощущаемым присутствием, ядом, разлитым в воздухе, которым дышишь. Отсутствующая, я привяжу себя к ней узлом из желчи, темным пламенем. Не слов я жажду — мести. Война, только война — несите факелы, разжигайте костры! Никаких поблажек.
Я горю, мерзну, полыхаю, захлебываюсь. Мне бы хотелось вываляться в снегу, затушить в снегу сжигающее меня пламя… Но снега в последние дни мало; а раз он растаял, то лишил меня и последней подружки — синицы, которую я кормила, когда все вокруг замерзло. Она прилетела однажды утром и, усевшись на жердочку, стала колотить клювом в мое окно. Каждый день я отворяла для нее балконную дверь, разбрасывала хлебные крошки, зернышки, оставляла на тарелке нарезанное сало, не забывая, конечно, мисочку с водой, которую я меняла каждый час, потому что она покрывалась корочкой льда. Я потрудилась для спасения этой синицы!
Но я была сторицей вознаграждена: утром и вечером моя синица клевала свой обед в двадцати сантиметрах от моего носа (хорошее расстояние для близоруких); потом — тысяча прыжков, кивков, пируэтов и порханий для того, чтобы я могла лучше рассмотреть лимонно-желтое брюшко, которое было единственным цветным пятном на целое лье кругом. Кокетливо вздернув крылышком, тряхнув пилоткой на голове, выставив вперед пластрон на груди, синица красовалась передо мной, прекрасно понимая, какое производит впечатление; я же так привязалась к ней, что уже было решила, будто она стала моей собственностью! Словно достаточно полюбить самой, чтобы полюбили тебя…
Однажды ночью антициклон с Азорских островов одержал верх над сибирским. Снег сошел, вылезли червяки. Я стала синице не нужна, и она улетела. Еще несколько дней я выносила на балкон крошки и воду. Все зря. Синица покинула меня. Навсегда…
Навсегда? Что говорят метеорологи? Где она, эта обещанная нам вторая волна холодов? На какой срок перенесли понижение температуры в два раза, на которое я возлагала так много надежд? Господи, пусть грянут холода, пусть испортится погода, пусть наступит такая пора, когда от меня будут зависеть синицы!
* * *
Я окоченела. Муж бросил меня перед наступлением зимы. Бросил в том возрасте, когда женщина перестает быть женщиной. Волосы у меня седеют, снова начинает падать снег: я умру, как писал Расин, «на покинутом берегу». Мне нужен лед, тишина, лунного цвета пруды, чистота — все это здесь… И я вдруг понимаю, что уже долгие месяцы и долгие годы боялась наступления этих трескучих морозов. Как каждое лето боишься приближения пятнадцатого августа.
Пятнадцатого августа меняется погода: одна гроза — и все стало по-другому. Можно не соглашаться, можно делать вид, что оскорблен. Однако вот уже два месяца, как ночи становятся все длиннее и длиннее, разве вы впервые об этом услышали? Конечно, можно еще, как летом, ходить босиком, спать с открытым окном, пить ледяной чай в длинных расписных стаканах — лето пахнет детством и вечностью… И ни с того, ни с сего — потоки дождя, порывы ветра — от вечности и намека не осталось! Сквозь позолоту проступил серый цвет, который вгрызается в поляны солнечного желтого, потом этот серый наберет силу и заполонит собой полдень, устроится в самом подгнивающем сердце лета. Виноград на беседке так и не вызреет, зернышки почернеют до того, как его можно будет попробовать; цветы умрут, не раскрыв своих лепестков, а на холмах пламенеющие ягоды на живых тутовых изгородях покроются пеплом усопших трав. То, что не успели собрать, уже не вызреет.
Все блекнет, портится, киснет, все пугается: ящерицы, которые бегали по горячим камням, прячутся за ставнями, и мухи возвращаются умирать в плохо закрытые комнаты. Ошибиться невозможно: мы скользим уже по противоположному склону года, по пологому склону, спускающемуся в ночь.
Дни становятся короче, то и дело ждешь, что вот-вот хлынет дождь, но тем не менее неумолимо продолжаешь строить планы (купания, прогулки), как если бы все лето было впереди. Мы отправляем друзьям разноцветные открытки… Нетрудно врать себе, пока спуск не начал резко уходить вниз: есть, за что зацепиться, и временами улучшается погода; на поля неожиданно ложатся узкие полотнища солнечного света, небо начинает синеть между увеличивающимися разрывами облаков, сумерки розовеют — и есть надежда… Но всем известно, что в саду стол уже не накрывают, только дома. Да и стулья заносят на ночь в дом. Из дома же выносятся шали. Кто-то произносит: «Пахнет началом учебного года». Никто не осмеливается считать оставшиеся дни.
Моя жизнь уже давно катится по этому противоположному склону: мое пятнадцатое августа наступило раньше, оно было тут как тут уже четырнадцатого июля. Разразилась гроза, и мне никогда уже не познать счастья, которое я не успела изведать; удар молнии — и мне никогда уже не быть любимой; порыв ветра — и вот я уже поникла, сломалась. От меня отказались, отказываюсь и я…
Преждевременная осень. Скороспелая зима, суровая — после нескольких дней оттепели холод быстро наверстывает упущенное. Начинается мороз, над прудами поднимается морозный дымок — легкий, прозрачный, он над замерзающей водой принимает неясную форму ночных лавандовых деревьев. Скоро исчезнет и этот дрожащий вздох — метр за метром, от берегов к центру, пруды покрываются ледяной коркой. Вода перестает дышать. Еще какое-то время в середине ледяного щита можно будет различить серенькое русло ручейка, извилистый след водного потока. Потом все застынет; смерть приближается, пруды медленно теряют свой глухой блеск старинного серебра и белеют, как мертвые костяные остовы. А снег будет все падать и падать…
Но это не снег былых времен, символ юности и девственной страницы («все стираем и начинаем заново»). Это снега старости — кичка, саван, кладбище. Снега, на которые смотрят издалека, со страхом. Снега, которые стараются не тревожить, по ним советуют не ходить: слишком плотные, они ложатся тяжелее, чем могильный камень.
Утром в кухне за завтраком грею на чашке руки. Ночью я закутываюсь в платки, пледы, рубашки; я связала себе капот, телогрейку, я даже купила себе грелку для ног из вывернутой овчины, чтобы не мерзли ноги, когда я долго сижу без движения. Одним словом, экипирована, как стародавняя бабушка… И все впустую — каждый вечер у меня мерзнут ноги.
Раньше, когда я ложилась в нашу постель, в постель, предназначенную для нас обоих, моя ледяная голая нога скользила по его ноге; мне хотелось украсть его жар; он вскрикивал, хохотал, затем, беря в свои «братские ладони» эту продрогшую ногу, он медленно возвращал ей жизнеспособность, жар крови… Кто согреет мои ледяные ноги? И кто, чтобы заснуть, положит свою холодную ступню на его щиколотку? Были еще и эти зимние субботы и воскресенья, пенистый шоколад, нежный, как пух, который он готовил для нас шестерых: от этого в доме начинало пахнуть сладким теплом — так пахнут дружные семьи, которые не мерзнут среди житейских холодов. «Спи, мой братик, да-да-да, внизу шоколад нам готовит папа…»