Мне бы хотелось, чтобы он вернулся. Чтобы он вернулся и направил меня на правильный путь — я потерялась. Его отсутствие отделяет меня от себя. Я не узнаю себя в этой мегере, которая порочит его (потому что теперь я плохо говорю о нем), в этой гарпии, которая перестала избегать шуток на указанную тему, для того чтобы питать ими свою злость («Да что ты говоришь, будто подружка твоего мужа хорошо сложена… Ты в своем уме? Плоская, как доска, не ноги, а палки!»). Стала ли я той плохой женой, что заодно с врагами мужчины, которого любит? Одному Богу известно, разделила ли я и ссоры этого человека, выйдя за него замуж. Впрочем, упреки, которые некоторые адресовали ему, тут же становились и моими. А теперь? Стали ли его враги моими друзьями? Мне не доставляет радости то, что некоторые из них начинают передавать мне уверения в своих симпатиях или же начинают кичиться моим горем, для того чтобы взяло верх мнение, которое они составили о нем уже давно. Могу ли я предать того, кто предал меня, и не предать себя?
Из зеркала на меня смотрит совершенно неузнаваемая женщина. Застывшее, изменившееся лицо. Что это за мара поднимается ночью, чтобы набрать их номер? Когда я говорю, что никогда не позвоню им домой, это неправда: я уже делала это, не признаваясь, в два часа ночи. Для того чтобы услышать голос Другой. Три ночи подряд. «Кто говорит? Не молчите!» — звучало в трубке. Конечно, она испугалась. Но как бы там ни было, даже когда она взволнованна, в голосе у нее сохраняются простецкие, тягучие интонации: ни одной конечной согласной не произносит она четко, даже к «алло» примешивается носовой звук — «алло-о-ан»… Малоизысканная речь! Но она, конечно, молода («Не надо преувеличивать! Ей теперь наверняка лет тридцать пять, — успокаивает меня подруга, — она на них и выглядит!»), — да, молода, может быть, забавна, но плохо воспитана. И в довершение всего вызывающе sexy — этакий сексуальный призыв «ну заклей меня!» Эта Лор говорит, как будто вихляет бедрами… Тошнотворно. Затем меня охватывает паника — после моего посягательства на их личную жизнь вихлявый голос «прекрасной блондинки» меня просто преследовал, он паразитировал на моих собственных разговорах, в ушах у меня стояло только ее «алло-о-ан»… И я снова хваталась за успокоительные, за снотворное. Но урок извлечь я сумела: более я никогда не подойду к их «очагу», даже для того, чтобы напугать их. В этом очаге сгораю я сама!
Впрочем, не прошло и двух недель, как я уже снова была святой… Мне казалось, что, прощая, я обретаю сама себя через нежность и понимание. Дело в том, что, переворачивая матрасы и чистя шкафы, я нашла несколько потерявшихся фотографий. О, ничего особенного — несколько снимков нашего бракосочетания: он настоящий мальчишка, я — просто девочка. Растрогавшись его юностью, своей робостью, нашей неискушенностью, нашей наивностью (мы краснели, как два подростка), я в тысячный раз решила простить. Я почивала на облаках: в скором времени я позволю ему появляться у меня, в Нейи я приглашу их обоих на обед — если только в самом начале не случится «нокаута»…
С тех пор как он ушел, настроение у меня — как бретонская погода: то ливень, то солнце, то град. Все четыре времени года за один час. Сегодня — как летом… «За хорошую погоду заплатишь завтра!» — говорят знатоки наших краев.
Я и заплатила, это точно: одна из моих подруг некстати направила приглашение на имя «господина и госпожи Келли» к нему домой; он явился к ней с Лор, не сказав мне ни о приглашении, ни о своих намерениях. Как он решил преподнести моих детей своей любовнице, точно так же он задумал преподнести ей в подарок моих друзей… Случай этот от меня скрыли. Узнала я о нем только два месяца спустя, как раз тогда, когда у меня было солнечное настроение. Буря, взрыв. Гроза, яд, разошедшиеся швы. Я хотела было воспрянуть, он потянул меня вниз, я хотела излечиться, а он снова нанес рану.
Другая его «науськивает», как изысканно выражается моя юная адвокатша, — и это правда. «И если он начинает слабеть, поверьте мне, она натягивает вожжи! Уж своего милого она знает! Сегодня покормит, завтра приласкает. А он и готов. Она и „грузит“. И для начала ничего не должно оставаться общего между „господином Келли“ и „госпожой“. Это азбука развода — выгоревшая земля!»
Во всяком случае, любовница моего мужа успела-таки убедить своего избранника, что я мешаю его самореализации. И где, Господи ты Боже мой? В области литературы! Там, для чего я бросила Историю, пергаменты, карьеру и безопасность… Да, я мешаю ему самореализоваться в литературе: «оранта» убедила своего обожаемого, что он не только великий финансист, но и великий писатель! Призвание, конечно, несколько запоздало… Я вдруг вспоминаю, что в письмах, которые показывал сын, она уверяла моего мужа, что он был «гением своего времени» (без всякого сомнения — мужчины любят большие груди и беспардонные комплименты); затем шло и нечто еще более странное: она называла его «великим своим автором» — я не придала этому большого значения, я знала, что он писал ей в письмах поэмы, и решила, что это просто ласковое прозвище. Но нет, она не шутила (или делала вид, что не шутит): она начинала утверждать, что я завидовала его таланту, что я в зародыше задавила литературный талант господина президента финансовой компании, да, она это говорила, мне передал эти ее слова мой муж, потому что в конце концов он и сам поверил в то, что она говорила, и тоже начал упрекать меня в этом…
Ну что ж, пусть приходит! Я ему, не раздумывая, предложу обмен! Пусть появляется: я живо отправлю его к вышеупомянутой «оранте»!.. Но почему, Господи, почему он хочет все забрать себе? Откуда это желание раздавить меня, низвести в прах? Я ненавижу его, я их ненавижу, и я ненавижу себя за то, что ненавижу их.
При самом сильном пожаре я сворачиваюсь в клубок, я защелкиваю свою раковину, для того чтобы меня не сожгли языки пламени, которые ее лижут. Изо всех сил я стараюсь больше ничего не видеть, ничего не слышать, потерять к происходящему всякий интерес… Я стараюсь «уйти».
На этом кострище лишь один живой источник — чернильница! Взяв в руку перо, я снова обретаю нарушенную им девственность, я купаюсь в источнике новой любви, любви из черных и синих чернил, она полна и свободна и разворачивает на листе бумаги свои долгие меандры; я бросаюсь в водопады запятых, вымарываний, вставок, помарок, подчеркиваний, я плутаю в разветвлениях цветных линий, которые иссушают мое сердце и затопляют бумагу; я придумываю ручей, траву, плод, я вызываю к жизни оазис в той пустыне, где я нашла себе убежище. Там я спасена!
Спасена? Нет. Если источник и не иссяк, то течение воды уже отведено в сторону — он перегородил ручей плотиной. Писать мне по-прежнему хочется, но писать я могу только про него. В надежде, что когда-нибудь он прочтет, что я написала, поймет, что я пережила, что выстрадала и как его любила… И вот я обречена преданно вести дневник моих чувств для человека, который предал меня, это моя собственная воля заставляет меня подводить итог, ясный, точный, подробный, беспорядочным порывам моей заплутавшей души.
Уход мужа отнял у меня все мысли, кроме одной: написать книгу о горе, книгу о засухе, о пожаре. Нет, нет, не книгу мести! Чтобы восстать из праха самой, я возведу мужчине моих десяти тысяч ночей надгробный памятник. Он будет величественнее, чем моя жалкая любовь («Ты больше не смотришь на меня, Катрин…»), когда я сожгла свою жалкую любовь («увы! более мать, чем жена»), у меня появились силы, чтобы этот памятник возвести.
Нет никаких памятников, под ними хоронят мертвых (если я в трауре, то он-то жив!). Есть только «памятники» из заметок и слов, которые поэты и музыканты посвящают тем, кем они восхищались, к кому чувствуют признательность. Так Равель написал «Памятник Куперену», Малларме — «Памятник Бодлеру», я хочу создать памятник Франси, которого я любила.
Впрочем, поднося ему этот подарок, я, конечно, надеюсь одержать над ним верх. И отдохнуть. Потому что, после стольких бессонных ночей я поняла: прощение — это не цель пути, это сам путь.