Фомичев шел по тайге. Отовсюду доносилось ворчание самосвалов, надсадный, задыхающийся клекот тракторов, экскаваторов, бульдозеров… Визжали, вгрызаясь в кору, зубья бензопил, слышался протяжный костяной, усиливающийся до пронзительно высокой ноты треск, обрывающийся вдруг тяжким глухим ударом о землю. Падали деревья.
«Понятное дело, — иронически улыбаясь, вертел головой Фомичев, — ясней ясного. Ничего особенного. Высечка леса… Раскорчевка… А здесь — уже колышки, огорожено все, распланировано… Ну и что? А здесь — фундаменты уже… О, уже стены!..»
Еще сырые, дымящиеся, еще стиснутые щитами опалубки, поднимались выше тайги стены… И Фомичев, задирая голову, щурясь от вспышек электросварки, то и дело забывал о своей иронии. Резиновые сапоги — незаменимая, в своем роде переносная, индивидуального пользования дорога. При ее помощи можно смело передвигаться по невообразимой грязи, по болотам. Болота, болота… Желтые цветы, желтая вода… И повсюду трубы, трубы… Трубы… Или соединенные уже в непонятные пока системы, или зияющие еще черными, как солнечное затмение, круглыми пушечными жерлами. И люди… В ватниках распахнутых — июнь все-таки на дворе! — в тех же куртках с надписями и рисунками на спине и рукавах, в ушанках, в желтых каскетках и смешных пляжных кепочках… Фомичев шагал сквозь начиненную техникой, развороченную металлом тайгу и постепенно, вглядываясь в людей, захваченных работой, невольно — чисто человеческая черта — стал напрягать то руки, то ноги, то плечи, то все существо свое; дергался, оскаливал зубы, сдвигал брови, не мог удержаться, чтобы не повторить хоть мысленно то, что делали они, чтобы разделить с ними таким образом хоть в тысячной доле их напряженное, застигнутое врасплох усилие.
— Фомичев! — раздалось вдруг среди рокота двигателей, треска падающих наземь всем — навытяжку — телом угрюмых таежных лиственниц, среди слоновьего, тупо-добродушного ворчания экскаваторов, среди слившихся в одно целое бешеной радиомузыки, смеха и говора. — Фомичев!..
Он дернулся, заоглядывался. Не может быть…
— Я! — донеслось сверху, со стиснутой опалубкой стены. — Что нужно?
По движению одного из бетонщиков, точно так же, как он, только что дернувшегося, повернувшего на призыв голову и нетерпеливо ждущего теперь ответа на свое «Что нужно?», Фомичев угадал однофамильца и не отрывал теперь от него изумленно-недоверчивого взгляда.
— Фомичев! К телефону!
Ого! В этой чаще уже призывно заливается телефон! Распустив пряжку монтажного пояса, гремя его цепями, однофамилец стал спускаться вниз. Нетерпеливо пропустив несколько железных ступеней-прутьев, прыгнул, побежал в вагончик. И Фомичев туда же. В раскрытой двери кричат друг на друга подрядчики и субподрядчики, выясняют производственные отношения. Не поделили что-то, кирпич на штуки считают, самосвалы на сотни.
— Тихо вы! — умоляюще протягивал к ним руку Фомичев, тот, здешний. — Не слышно же, как она мне про любовь говорит! Ната! Натусь! Слышу, слышу, не беспокойся! Ну! А то как же! Само собой! А то как же? Фаю? Бери! Ну! Договорились! Договорились, говорю! Ага! Ну, до вечера! — Лицо его, загорелое, круглое, сияло, как начищенная медная пуговица. По всей видимости, за ничего не значащими восклицаниями, за словами-сорняками: «Ну!», «Само собой!», «Ага!» — и тому подобными скрывался немалый и весьма приятный смысл. Может, и впрямь «Я тебя люблю!» прокричала она ему сквозь этот гвалт и сумбур? И Фомичев ощутил внезапно нечто похожее на зависть. А когда, проследив за возвращением однофамильца на рабочее место, понаблюдал также и за тем, как тот работает, как сыплет из-под электрода снопами медленно, нехотя тающих желтых искр, как, откидывая на минуту с лица забрало, придирчиво любуется кроваво-алой, опаляющей глаза строчкой, позавидовал по-настоящему, поймал себя на этом без всякого труда. «Но почему? — спрашивал он у себя. — Я ведь и сам не лодырь… Я и сам могу свое дело делать так, что… Так что залюбуешься!.. А что, нет разве?..» То и дело оглядываясь на звездочку электросварки, сиявшую там, наверху, он двинулся дальше. Среди котлованов, среди поднимающихся повсюду невероятных стен — как праздник среди рабочих будней — возник внезапно жилой квартал. Новенький, девятиэтажный, любо-дорого посмотреть. И вывески уже, вывески… Стеклянные, наполненные неоном колбаски букв: «Фрукты-овощи», «Малыш», «Парикмахерская», «Сберегательная касса», «Штаб народных дружин»… А на балконах уже бельишко сушится, а на подоконниках уже банки виднеются, в которых золотыми рыбками ходят соленые огурцы. И даже некоторые окна первого этажа забраны уже решетками, чтобы не унес злой человек добра, в поте лица нажитого. И очень украшали этот квартал оставшиеся в живых, чудом уцелевшие березы, сосны, лиственницы. Пощадило их литое плечо оранжевого экскаватора, того самого «катерпиллера», не задел боком неповоротливый тяжеловоз «магирус», не перекусили корней стальные челюсти тракторных гусениц — и вот, навевая лирическую грусть, белеет теперь во дворе девятиэтажного, у самого подъезда, береза. Суетятся, волнуются на ветру, показывая серебристую изнанку, маленькие, изящные листочки, а сосна, бронзовостволая, как бы сконцентрировала в себе всю срезанную новым городом тайгу, весь ее бальзамический дух, дикую, кроткую, затаившуюся силу… На глазах у Фомичева, секция за секцией, рос очередной девятиэтажный. А каждая секция, колыхающаяся на крюках крана, была уже с застекленным окном, и дом как бы все больше прозревал с каждым таким трехстворчатым окном, он, собственно, из одних окон и состоял, стоглазый, как стрекоза, дом. Пустое пространство заполнялось домами — оно тоже было компонентом стройки, пустое пространство, без него ничего нельзя было воздвигнуть. Кварталы медленно обретали облик города, который раздвигал плечи, рос в ширину, длину, как вешняя вода, заливал приготовленное для него в тайге русло. Скоро, уже скоро эта белокаменная, сверкающая стеклом окон волна дохлынет до своего предела, до выстроенного загодя вокзала, и там она успокоится, придет в себя, и только тогда по-настоящему расцветет, раскроется ее пока еще не совсем отчетливая красота.
…Вымыв в луже сапоги, Фомичев выбрался на дорогу и неслышно подкрался к «Волге». Не хотелось, чтобы проснувшийся от звука его тяжелых шагов шофер выбегал открывать дверцу.
— А?.. Что?.. Это вы?.. — очнулся шофер. — Извините, уснул. Понимаете, привычка у меня выработалась. Пока начальство на заседаниях сидит или — вот как вы — по болотам шастает, я и отдохну.
— Так вот ты почему такой сдобный! — сделал вывод Фомичев. — Знаешь что? — решил он. — Больше меня катать не нужно. В гостиницу отвези — и езжай спать. Привет Маслову твоему.
Приехали в гостиницу. Хоть телевизор работал, орал на полную мощность — Вовка отсутствовал. А дед принимал душ. Крякал там, ухал. Вышел благостный, помолодевший по крайней мере на неделю и энергично принялся за приготовление обеда.
— Меню такое, — объявил он, — суп из концентратов, гороховый. Каша пшенная с тушенкой. На десерт — конфета «Ласточка». — О том, будет ли Фомичев с ними обедать, не спросил. Выполняя совет внука, хотел поставить соседа по номеру перед фактом.
— Спасибо, — на всякий случай отказался Фомичев, — я ресторан запланировал, аппетит накапливаю.
Оказалось, что за истекшее время дед с внуком успели уже посетить краеведческий музей.
— Место здесь высокое, на горе, — колдуя над электроплиткой, делился дед накопленной информацией, — с водой трудно было, из Иртыша ее таскали. А единственный колодец у митрополита был, во дворе Софийского собора. В сто метров глубиной! А ворот колодца знаете кто вертел? Медведь! — Он басовито засмеялся, закашлялся. — Медведь! Представляете? То-то любо было мне сейчас душ принимать!
Оказалось также, что дед с внуком собираются сегодня же ночью — в три ноль-ноль — отплыть на теплоходе «Ударник пятилетки».
— Билеты перед самой отправкой продавать будут, так что мы пораньше выйдем, в час. Одни спать будете, без помех.
— А куда вы поплывете?