— Ты знаешь циркус Саразани? (Конечно, я знал самый знаменитый в Европе цирк!) Ну вот, когда немцы уходили, они нас всех завербовали. Кто-то, наверно, продал, потому что советские разнюхали и взяли весь цирк. Нет больше Соросони-циркуш! — произнес он со скорбью по-венгерски. — Ты бы видел, какие номера мы ставили еще в Магадане на пересылке — мировой класс! Какая труппа! Теперь нас разогнали по всем лагерям Колымы! Моя жена тоже исчезла…
Был еще у нас из Венгрии молодой высокий фельдшер, которого я никогда не принял бы за еврея. Немецкая контрразведка поручала ему самые сложные задания в освобожденной Западной Украине, и он выполнял их, обычно среди венгров. Затем его привозили в тюремный госпиталь, где давали свидание с парализованным отцом. Он был хорошим сыном и надеялся, что, пока работает на немцев, они не умертвят старика. Получив теперь двадцать пять лет, он боялся, что отец, обретя свободу, об этом узнает и не вынесет горя.
Рядом со мной на верхних нарах лежал мой реечник Киш Лоци (венгры всегда пишут сперва фамилию, потом имя), бывший полицейский. Худощавому парню с приятным смуглым лицом осталось сидеть четыре года, а в условиях зачетов — даже меньше трех лет. О себе Лоци говорил очень неохотно, но однажды признался, что он из Южной Венгрии, служил там в уголовной полиции и с немцами никаких дел и связей не имел, его осудили за одну лишь принадлежность к полицейскому чину. Работал Лоци усердно и не опасался, что, отсидев свое, не будет выпущен за границу, как это случалось с его соотечественниками из Закарпатья, считавшимися уже советскими подданными.
Лоци дружил с приисковым художником Ремневым, который лежал по другую сторону от меня, в прошлом командиром РККА, потом власовским офицером. Родом из Пскова, сухощавый блондин с глубокими складками на энергичном лице и длинными, очень красивыми пальцами, Ремнев представлял собой тип славянина без малейшей примеси восточной крови. Вечерами они с Лоци подолгу разговаривали, при этом обычно Лоци менялся со мной местами на нарах.
К Ремневу часто приходили незнакомые мне люди, они торговали табаком и хлебом: художник работал в управлении и всегда имел на обмен сахар и масло, а при входе в лагерь нас пока редко обыскивали — не хватало надзирателей. Кроме менял бывали у моего соседа другие посетители: казах-заика, который убил из семейной мести своего шурина — милиционера; водитель Антон — лупоглазый носатый и широкоплечий гуцул со шрамом на щеке. Забравшись на нары, они разговаривали полушепотом. Я никогда не пытался подслушивать, но чувствовал, что Лоци все время этого остерегается — со стороны Ремнева была стена, кроме меня слышать было некому.
Вообще очень много чужих заходило в барак, так что ничего особенного я не замечал в поведении этого своеобразного клуба. Изредка, а позднее чуть не ежедневно, появлялся высокий старик. На вид ему было далеко за пятьдесят. Худой, с очень загорелым лицом, маленькими зоркими голубыми глазами и светлыми, сильно поседевшими волосами, он мне напоминал моряка. На длинном костлявом теле мешком висел рабочий пиджак, вокруг шеи обмотано, как шарф, полотенце. Ноги он слегка волочил, голову держал опущенной, но спина была прямая, как доска.
Я тогда бывал очень занят, весь день бегал с нивелиром по сопке и вечером засыпал мгновенно. Изредка просыпался и сквозь полусон слышал тихий голос старика — он явно был у них главным. Но о чем они говорили, даже не догадывался. Лоци перевели с нашего участка на другой, с ним я почти не общался.
2
На участке я выполнял маркшейдерскую работу и замерял руду. Ее ребята таскали на носилках из карьера к новой, на скорую руку проложенной бульдозером дороге. Там руду укладывали в штабеля и грузили на самосвал, курсирующий между карьером и обогатительной фабрикой. Минуя сидящего возле участковой конторы надзирателя — он сонно взмахивал рукою: проезжай, мол! — самосвал проскакивал отрезок «свободной земли» и въезжал на территорию фабрики, где было отдельное оцепление.
Я стоял у карьера и снимал теодолитом новую дорогу, по которой груженый самосвал, подпрыгивая и петляя, последний раз спускался к поселку. Надо было занести дорогу на план участка, и я выбрал для этого время, когда мог поставить теодолит, не опасаясь машины. Было воскресенье, до конца рабочего дня оставалось немного. Перенеся теодолит к последнему повороту, я закурил, наблюдая за медленными движениями усталых носильщиков.
Я уже отпустил реечника — в тот день мне помогал бледный парень из Белоруссии, только что выписанный из больницы. Он таскал руду вдвоем со здоровенным туркменом. Взяв к себе парня, я объяснил им, что запишу обоим полторы нормы, чего они фактически никогда не могли бы сделать. У меня всегда была в запасе лишняя кубатура, ибо на фабрике вольнонаемному водителю часто приписывали один-другой рейс, он ведь работал за деньги. При сверке документов я должен был это учитывать. Руда была настолько бедной, что несколько трехтонных выгрузок существенно не влияло на выход продукции, и мои «запасы» позволяли иногда натянуть норму слабым — от нее зависели питание и зачеты. При ста сорока процентах нормы один рабочий день зачитывался за три дня заключения. Некоторые из тех, кто имел «четвертак» (это был срок большинства осужденных после июня 1947 года, когда новый указ отменил смертную казнь), надеялись таким образом освободиться через восемь лет.
Во время перекура я развлекался тем, что мысленно одевал зеков в ту форму, которую они носили до ареста. Вот Лесоцкий с двумя шпалами на гимнастерке и двумя орденами Красного Знамени на широкой груди: за Халхин-Гол и Финляндию. Если бы мне тогда кто-нибудь сказал, что не пройдет и двух месяцев, как сам де Голль наденет на грудь моего носильщика орден Почетного Легиона, я б, наверно, и смеяться не стал — нелепость! Но неисповедимы дороги справедливости: именно так и получилось в действительности! Напарника Лесоцкого, Микулича, я видел в рубашке цвета хаки и высоком кепи Иностранного легиона. Труднее было представить себе мундир советского дипломатического корпуса, дабы облачить в него второго партнера Лесоцкого, прозрачного и тонкого блондина Варле, с настоящей голубой кровью, которая буквально просвечивала на его висках, запястьях, шее, — потомственного дипломата и бывшего сотрудника советского посольства в Риме…
Мои фантазии были прерваны внезапным появлением на дороге Лоци. Он добежал до площадки, где обычно разворачивался самосвал, и залез на самую высокую кучу руды. Тяжело дыша, стал пристально смотреть вниз, на дорогу к обогатительной фабрике. Я удивился, что он меня не замечает: Лоци был всегда обходителен и вежлив, никогда не забывал обменяться несколькими словами на немецком, которым владел неплохо.
Он долго стоял на куче, потом нервно сунул папиросу в рот и начал шарить по карманам. Вид его был крайне растерянным. Меня он заметил только тогда, когда я подошел к нему и протянул спички. Как истинный венгр, Лоци вообще был экспансивный, темпераментный, нервный, но сейчас он был возбужден до крайности и на мой вопрос, в чем дело, только махнул с досады рукой. Я отвернулся и опять занялся теодолитом: надо было кончать съемку — скоро в лагерь! Когда я уже стал записывать цифры в полевой журнал, с высоты вдруг раздался голос Лоци:
— Когда наконец придет самосвал?
— Ах, вот чего ты ждешь! — Я повернулся к нему. — Почему меня раньше не спросил? Не будет больше самосвала, отпустил его, водителю надо жену отвезти в больницу…
Лоци в ярости уставился на меня:
— Ты, ты… с ума сошел? А мы ждем…
— Он что, обещал вам купить чего-нибудь? Ждите уж до завтра, сегодня он никак не успеет обернуться, уехал прямо с фабрики, отсюда видел.
Но последних моих слов Лоци не слышал: он прыгнул на дорогу и помчался вниз.
После работы я уселся возле барака, чуть поодаль от остальных — погода была чудесной, после нескольких лет на Колыме научишься ценить солнечный теплый вечерок.
Вдруг ко мне подошел высокий старик из компании Лоци и, попросив спички, тихо заговорил о том о сем. Я чувствовал, что ему чем-то хочется поделиться, предлог был явно нелеп, ибо он вовсе не курил, я это знал. Говорил он на отличном немецком языке, правда с твердым произношением, тон и фразеология безошибочно выдавали в нем военного. Он бросал замечания о людях, которые проходили мимо нас, — старик долго сидел на пересылке и знал решительно всех, потом как-то перешел на ордена и, не выдержав, рассказал о приеме у фюрера, после того как их, группу офицеров, наградили Рыцарским крестом за особую храбрость.