На второй и третий день видим: хлеб исчезает! Куда же он мог деваться? Стали караулить, ночи белые, а наше окно прямо в общую зону, тогда не ставили вокруг колючку, потому что каторжников и в своих родных бараках держали — я тебе дам! Все точно выверили — козырек сильно рассохся, можно свободно руку через щель совать. Вот-вот уже отбой, вдруг смотрим: лезет рука в щель и — хап! Одну пайку, за ней другую! Дали ему взять, потом смотрим, кто это, — за кровную пайку ведь убивают запросто. И вор, подлюга, не мог знать, что мы в хлебе не нуждаемся! Мы во все глаза смотрим сквозь щель — ну и ахнули! Под нашим окном стоял дядя в лагерной одежде, а на лице — черная маска! Мы даже оторопели от неожиданности: представь себе, черная маска, как в «Трех мушкетерах», на Колыме, да еще и в лагере! Рассчитал он вообще правильно — выскочить из-под замка мы не можем и узнать его нельзя: на лице маска! Мы так смеялись, что он наверняка услышал наш смех. Правда, когда пришел в следующий вечер, мы его все-таки перехитрили…
— Что, за руку схватили?
— Хотели, да не вышло! Он достал проволоку и наткнул на нее хлеб, как шашлык. Но одного не учел: когда повернулся, мы увидели номер, а утром в конторе узнали, кто он, и попросили ребят набить ему как следует морду… Литовец это был, молодой, служил в СД, в гестапо. Ходил потом, кстати, к старосте, жаловался, будто его ни за что ни про что отлупили, — не ведал, что днем мы в конторе, а ночью в кондее. Вася-староста дал ему по уху, потом вспомнил маску, расхохотался и послал работать в хлеборезку. И теперь этот тип здесь!..
Степан ушел. Фишер исчез куда-то, я присматривался к новичкам — они выходили в тамбур покурить. Один показался мне очень знакомым, хотя это был явно не Фишер — даже мне, плохо помнящему лица, трудно забыть оттопыренные уши, круглую огненно-рыжую голову шутцбундовца и толстущие очки, спутать его с… Да это же…! Но я не успел додумать до конца.
— Добрый день, господин коллега, значит, и вы здесь, в этих ужасных горных ущельях! — Голос и стиль развеяли последние сомнения — это был Матейч! Но неудивительны и мои колебания — от его былой красоты и гордой осанки не осталось и следа: передо мной стоял седой, сгорбленный старик с опухшим лицом, дряблые щеки покрыты серой щетиной, голова низко опущена. Четыре года — долгое время в лагере, где человек и за два дня изолятора может измениться до неузнаваемости: голод, холод и особенно побои преображают мгновенно. Странно, но к этой развалине я невольно почувствовал порыв жалости.
— Откуда вы приехали, господин Матейч?
— Не спрашивайте! Скоро после вашего отъезда нас взяли на пароход и увезли на Север. Вдруг ночью судно начало тонуть. Нас посадили в лодки, мы гребли несколько дней, добрались до Чукотки. Там три года держали на рудниках. Людей водили на работу в кандалах, с собаками. Часть сбежала в Америку, а мы не успели, нас задержали, опять посадили на корабль и в Магадан на пересылку, и теперь, как видите, сюда!
«Немыслимо, — подумал я, — он так и не отучился врать! Правды от него не добьешься…»
— Господин Матейч, но вы, если не ошибаюсь, в позапрошлом году были на прииске «Максим Горький», мне рассказывали о вас…
— Да, да, может быть, я и был там, не помню все эти дикие названия, но это совсем не существенно, лишь незначительный эпизод в моей жизни. Ах, если бы не сломался пароход, его можно было бы повернуть на Аляску, я хорошо разбираюсь в навигации… Как тут дело с табаком? В Магадане нам иногда за деньги давали бийскую махорку…
Мне стало неловко, я почувствовал, что начинаю забывать о тех, которые голодают и, не в пример мне, готовы черту душу продать за несколько затяжек дыма. Недаром богачи успокаивают свою совесть благотворительностью.
— Держите, вот пачка папирос…
— Матейч, бери свой хлеб! — закричал голос в глубине барака.
— Простите, — пробормотал Матейч и поспешил к заветному плоскому ящику с вечерними пайками.
Скоро в дверях появилась рыжая голова Фишера. Он был рад встретить знакомого соотечественника.
— Ну, как вам тут?
— Ничего. — Старый лагерный волк сумел по достоинству оценить преимущества нашей образцовой чистоты. — Проживу и здесь. Порядок есть, и основное: народ не избалован! Под Марселем еды было куда больше, а порядка никакого — тошно, до чего люди опускались. Тут будет мне неплохо: полы моют бригадами, мне останется только ночью дежурить…
Мы поговорили об общих знакомых, я ввел его в курс наших дел, с кем надо познакомиться, кого остерегаться, словом, дал те инструкции, которые так необходимы в лагерной жизни, когда попадаешь на новое место.
В течение нескольких недель Матейч работал ассенизатором. Я советовал ему попроситься на другую работу и обещал содействовать в переговорах с нарядчиком, но он отказался, объяснив, что занятие его хотя и не престижное, но легкое, кормят хорошо, и курева он всегда имеет в достатке. Лишь однажды, когда я принес ему табак, он с глубоким вздохом упомянул сигареты «Кэмел» и мистера Джексона.
С Дрэганеску, который ему, конечно, не один раз встречался в зоне, Матейч не разговаривал. А Дрэганеску зажил припеваючи, предсказывая всему вольному населению далекое и близкое будущее. Своих клиентов он принимал на обогатительной фабрике, где работал.
Спустя несколько месяцев, вернувшись вечером в лагерь, я узнал новость: отправили этап — всех слабых, инвалидов, стариков. Навсегда ушли из моей жизни рыжий честный Фишер, темпераментный Дрэганеску и Матейч, непревзойденный среди колымских шарлатанов, так и не добившийся связи со своей женой и легендарным мистером Джексоном…
Батюта
Хороша эта ноченька темная,
Хороша эта ночка в лесу,
Выручай меня, силушка вольная,
Я в неволе свой срок не снесу!
Старинная каторжная песня
1
Наконец наступило настоящее жаркое колымское лето, и люди, томившиеся всю зиму в сырых, плохо отапливаемых бараках магаданской пересылки, не могли нарадоваться прекрасной солнечной погоде на вновь открытом прииске «Днепровский». Хотя этот прииск и рудник считались спецлагерем, режим здесь еще не стал жестким, зона была пока не освоена, и поселок находился в общем оцеплении, что позволяло ребятам доставать у вольных продукты и табак в обмен на сухие дрова и работу по хозяйству. Большинство зеков провело зиму вместе, некоторые познакомились еще год назад в бухте Ванино, так что знали друг о друге всю подноготную, тем более что времени для разговоров было предостаточно в длинные зимние вечера, когда любой находил себе благодарных слушателей.
Мы же, горсточка старых колымчан, прибывшие недавно из больницы на левом берегу Колымы, не знали никого и медленно усваивали новый «дух Берлага»: ограничение в переписке — одно письмо в год, запрет иметь деньги, бесконечные генеральные поверки, тянувшиеся часами, и единственное преимущество — отсутствие уголовников. Впрочем, и здесь их было несколько, хотя они старались маскироваться и о воровских законах меньше поминать. Тех, кто сидел за убийство милиционера или следователя и подпал под политическую статью 58-8 (террор), просто подрался с собутыльником-прокурором или же расхваливал немецкие сапоги, только судья и начальник режима могли считать политзаключенными. А таких на «Днепровском» насчитывалось не так уж мало.
Жили, как в любом новом лагере, очень тесно. На сплошных нарах почти все было общее: ложки, спички, разговоры. Располагались по бригадам. Я попал в итээровскую бригаду, в ней числились еще и художники, фельдшер, бывший пока не у дел, замерщики и другие лица неопределенных занятий.
Было много венгров. После освобождения их страны перекочевали на Колыму самые разные люди — военные, один священник, малолетний Ноль, арестованный по ошибке вместо своего пятидесятилетнего дяди, хортистского полковника («Им потом неудобно было признать, что прошляпили — приписали шпионаж», — сказал Нодь однажды). Выделялся циркач Сатмари, низкорослый, невероятно широкоплечий и мускулистый, он у венгров был кем-то вроде старшего (свои лидеры имелись в каждой национальной группе), а официально — бригадир. Однажды Сатмари рассказал мне, как он очутился на Колыме: