Он устроил меня наверху, предупредив своих, что я его друг, и вечером в столовой в моей каше появился изрядный кусок мяса, чая налили не двести граммов, а полную кружку.
Основное вечернее занятие — игра «перед фраерами» — проводилось на высоком уровне. Ругаться, показывать свое недовольство при проигрыше, даже разговаривать слишком громко считалось дурным тоном. Я не раз наблюдал, как исключали из карточной игры сомнительных субъектов, которые хотя и были уголовниками, но не принадлежали к правящей клике. На пересылке командовали суки, воры вне «закона», которые сами себя, конечно, называли «честными ворами». Иногда тот, кто проиграл все, вплоть до нижнего белья, ходил потом по секции и раздевал «мужиков», у которых случайно оказывались целыми ватники или рубашки, и тут же проигрывал и это. Взамен жертвам давали такие замасленные, грязные телогрейки, что ни один блатной не стал бы их носить и предпочитал сидеть полураздетым.
Утром, в обед и вечером ходили в столовую. Кормили скверно, исключая привилегированных, хлеб выдавали прямо у окна хлеборезки, ели его в бараке, чтобы скоротать мучительно долгое время между посещениями столовой.
Иногда к нам в секцию приходили женщины. Их пересылка примыкала к изолятору возле вахты, была вместе с ним отгорожена от общей зоны и стояла, как и наша, под вышкой. Поэтому убегали женщины из столовой, после ужина. Это были воровки, прокуренные, с наколотыми между грудями крестами, с красными от туберкулеза щеками, подчас красивые, но всегда худые, с бесконечно вульгарными лицами и хищными ртами. Они молча проходили между нами, залезали к своим «мужьям» на верхние нары и там предавались любви, не обращая внимания на окружающих. Иногда та или другая, сказав любовнику: «Подожди немного», поворачивалась к какому-нибудь слишком любопытному «мужику», орала: «Ты чего, падаль, глядишь, как он меня..?» — и затем равнодушно возвращалась к прерванному занятию.
Они иной раз оставались до утра. Ночью, случалось, вдруг вспыхивал свет, мы видели шапки со звездочками, надзиратели нас выгоняли на улицу, заставляя у порога обнажать стриженые головы, дабы ни одна «невеста» не проскочила в мужском платье. Потом обыскивали пустые помещения, находили женщину или женщин — они чаще приходили парами — и уводили в изолятор.
Изредка нас водили в баню, которую мы знали еще со времен ОП. «Покупатели» пока являлись редко, слабых они даже не смотрели.
2
Утром, еще до подъема, явился начальник лагеря и приказал быстро произвести генеральную уборку. Кроме поломоев — не знаю, из каких соображений их выбирали, все они получали дополнительное питание, — внизу никого не осталось: одни забрались на нары, которые начали подозрительно трещать, другие пошли в столовую. Пол был вымыт, печка побелена, окна очищены от инея. К девяти нас разделили на две группы и одну погнали в баню. Держали там очень долго, воды было мало, белье, понятно, не меняли. В одиннадцать мы вернулись окоченевшими — долго проторчали на вахте, — но в барак пересылки нас не пустили, пока вторая смена не ушла мыться. Когда отсутствовала половина народа, в секции еще как-то можно было повернуться. Мы начали было согреваться, как вдруг открылась дверь и вошел самый могущественный на Колыме человек — начальник Дальстроя Никишов.
Он был в генеральской шинели и папахе, черты красного лица напоминали преуспевающего мясника, что, вероятно, еще более бросалось в глаза, когда он облачался в штатское, но, кроме как дома в Магадане или на семьдесят втором километре, где была его дача, никто не видал его без мундира и орденов. Ростом он был невысок, но очень плотен, с багровой шеей.
Обведя нас маленькими глазками, он резко повернулся к начальнику лагеря, долговязому капитану, которого я впервые увидел в военной форме, и спросил, будто мы какой-нибудь товар или груз:
— Почему так много?
— Потому что никто не берет их, товарищ генерал, слабы они — зима!
— Разгружать надо, в тесноте они не окрепнут. Пошли! Никишов зашел в столовую, выхватил по своей привычке у первого попавшегося зека миску и стал с нескрываемой гримасой отвращения хлебать жидкие щи. Потом узнали, что этот зек был дровоколом, которого кормили вчерашней едой, а парадную, приготовленную в честь генерала, держали к обеду, не рассчитывая, что начальство приедет так рано. Никишов встал из-за стола, молча вышел, за ним генерал-майор Титов — его заместитель по УСВИТЛу, адъютант, наш капитан и нарядчик лагеря. На пороге Никишов бросил через плечо:
— Завстоловой — на Индигирку, немедленно, а нового на три дня в изолятор, пусть помнит, что не на курорте! Бабника только не берите!
Они направились к машине, но у вахты Никишов остановился в недоумении: по ту сторону ворот стояла странная толпа оборвышей в галошах, рваных унтах, негодных прожженных ватниках и облезлых шапках.
— Что за банда? — загремел начальник. Долговязый капитан начал было объяснять, но его заглушил многоголосый рев из-за ворот:
— Мы пересылка, начальник!
— Дай обувь, генерал!
— Нас там еще сколько!
— Дрова дайте, холодно!
— Хреново кормят, одна вода! Один озорник крикнул:
— Иван Федорович, дай закурить!
— Молчать! — взревел генерал диким голосом. — Пропустить эту шваль!
Ворота открылись, пересылка хлынула в них, но, несмотря на жуткий холод, никто не помчался в барак, все сгрудились вокруг всесильного начальника. Тот повернулся к капитану:
— Это что, пересылка?! И живут вместе с теми? Вы что, бляди, с ума сошли? Мне нужны здоровые люди для промывочного сезона! Сейчас же всех комиссовать, здоровых до обеда этапировать, слабых вернуть в отделения, откуда выписали! На пересылке оставить до весны трех дневальных и ампутированных. Остальных рассортировать. В пять приду смотреть. Действуйте! — Он сел в машину и был таков.
Не успели ребята рассказать нам ошеломляющую новость, как вторую смену погнали в столовую, а в барак затащили длинный стол, разложили на нем истории болезней и другие документы и начали комиссовать. В бумаги никто не заглядывал, все решала упитанность. Четыре врача мгновенно пропустили нашу половину, признав годными к этапу только восемнадцать человек. Затем отвели нас в столовую и велели ждать, пока подойдет другая смена — у них нашлось всего десять годных! Из столовой нас маленькими группами повели в приемный покой, потом в наши старые отделения.
3
Вернувшихся в больнице встретили недружелюбно. Но приказ есть приказ, и нас рассортировали. Инфекционное отделение в мое отсутствие расширили, оно теперь занимало помещение бывшего психиатрического. Палата, в которую я попал, располагалась вне закрытого коридора. Миллер сидел прямо против наших дверей, посылал нам иногда сердитые взгляды, но был бессилен воспрепятствовать нашему выходу в общий коридор. В палате лежали в основном такие, кто был слишком слаб для нарушения режима. Из моих друзей в смене не было никого, распоряжался Луйка, он положил меня в примыкавший к палате бокс, где был еще один человек, который стонал и метался в жару и даже не повернулся ко мне. Две другие кровати пустовали.
Заглянул новый фельдшер, молодой латыш с приятным лицом и большими девичьими глазами. Я его прекрасно помнил, так тесна великая Колыма — всегда встречаешь знакомых! Но он не подал вида, что знает меня. Тогда он был фитилем, избитым, грязным, несчастным, а теперь находился гораздо выше меня в лагерной иерархии. Имя его я позабыл. На «Новом Пионере» он часто обедал у меня в будке из толя, где стояли мои титаны. Имея связь с кухней, в еде я не нуждался и жалел его, очень уж он молодо выглядел! В лагере царствовал ужасный произвол, люди умирали, как мухи, именно там происходило то, о чем я рассказал в «Колымском юморе»… Однажды ребята принесли этого парня на руках из бани, положили в санчасть, ждали конца, но он вытянул главный выигрыш в этой лотерее, где ставкой была сама жизнь: на следующий день ему пришла посылка! Подкупив нарядчика, хлебореза, старосту — о других не знаю, — он попал на этап в больницу, где окончил курсы фельдшеров и устроился на работу.