В этой штольне мы «нарезали блок»: создавали в горе пустоту — пятьдесят метров в длину, тридцать в высоту, по толщине жилы. Руду из магазина[134] спускали через люк над штреком в вагонетку, везли на бункер, оттуда — на фабрику. Руда была настолько богата, что не требовалось предварительной сортировки, все шло прямо на обогащение. В блоках ходить было очень опасно: часто, когда выбирают руду, остается незаметный на поверхности купол. Стоит на такое место наступить, как все рушится, и человек проваливается в яму, иногда его даже засасывает совсем, но чаще придавит, поломает ноги и таз, все зависит от везения и помощи, без которой невозможно выбраться из-под камней.
— Ушел мироед, — говорит, входя в контору, слесарь Мартиросян. — Закусим пока, у Сторожука стоит чифир, я две пачки принес. Тащи его, Омар, попьешь с нами, пока твой друг в штольне.
— Эх сиггим, попади он мне, когда я с Ибрагим-беком… — мечтает вслух старый басмач. В последнее время он заметно сдал, простужается в шахте, кашляет. Но пока Дубков начальствует, старика в конторе держать нельзя.
Омар принес чифир, пришли Суринов и Ту И. Они тоже заварили и решили присесть за компанию. Скоро начнутся рассказы, шутки, Ту И покажет в лицах, как следователь просил его изменить фамилию:
— По-лусски совсем плохо знал, а начальник все влеме: «Плохая твоя имя, нельзя писать Ху, будем писать Ту». Я не понимай, сплошу: «Зачем говолишь Ту? Моя имя Ху… зачем Ту?», — а он мне махолку дал, и я подписал, как он говолил… Ну и тепель я Ту И!
Общий хохот. Омар допил и встал:
— Пойду, два бура надо отнести, скоро воздух дадут… — Это значило: заработает компрессор и даст в штольню сжатый воздух для молотков.
Теперь очередь развлекать за Мартиросяном. Он рассказывает о подводных немецких бункерах, страшной бомбежке в «самый длинный день», когда начал высаживаться американский десант в Нормандии. Служил он в Красной, немецкой и американской армиях, был старшиной, фельдфебелем и сержантом. У него прекрасные зубы, широкая улыбка, как у знаменитого Дугласа Фэрбенкса, и такие же маленькие усики. Сколько красивых людей среди этих «преступников»! Согласно учению Ломброзо, они все должны выглядеть уродами с отсутствующим или очень тяжелым подбородком, вислоухим асимметричным черепом… Или не такие уж они преступники? Вот Дегалюк. Бывший офицер и партиец немного тяжеловатый, он иногда удивляет нас, играючи выжимая в бараке на печке или на столе стойку на руках — какой же он преступник?
— Двадцать первого июня сняли «готовность», — рассказывает он. — Я сразу же на мотоцикле в деревню, там была у меня баба. Ночевал у ней, а утром просыпаюсь от разрыва бомб. В погранчастях, конечно, знали, что у фрицев что-то затевается, но сколько уже раз они наших зря поднимали! Я тут же натянул гимнастерку, сапоги, ремень с дурой и на мотоцикл. Впереди одни взрывы, нечего уже там делать, я — назад, миновал воронки на дороге, огонь все сильнее, а через пару километров только заметил, что еду… в кальсонах! Но тут не до того, хорошо, что сумел вырваться, нашу казарму первыми снарядами разнесло. Ну, ясно, попал в окружение, нас около батальона было, сидели в болотах больше месяца, но шли за фронтом и в начале августа все же добрались до наших…
— Ничего тебе за окружение не было? — Бойко закуривает и дует по привычке на чифир, хотя он давно остыл.
— Подожди, дай досказать! Нас переформировали, я попал на финский, был в Тихвине, потом в Карелии, в Лодейном Поле меня ранило, а в госпитале аж в Сухуми лежал! Тогда я уже был капитаном, обучал новобранцев. Вдруг — к Рокоссовскому и в Маньчжурию. Когда окончательно отвоевали, служил в военной миссии по репатриации пленных. Где мы только не бывали — и в Англии, и в Германии, и на Севере. Откровенно говоря, нигде мне так не понравилось, как в Норвегии: и народ хороший, и всего вдоволь. Ну, однажды дома разболтался, как мол, там хорошо, и меня моментом за шкирку: капиталистов расхваливаешь… Следствие тянулось всего месяц, я не отпирался, да и свидетелей человек тридцать: о Норвегии в ресторане рассказывал, там пьянствовало полсостава нашего бывшего полка, праздновали встречу. И заработал по дурости! Мне дают последнее слово, режу им: «Я, так и так, честный коммунист, ничего не говорил особенного! Сельдь норвежскую похвалил да водку, которая после наших войск осталась! Я с первого дня на войне дрался, из окружения вышел…» Они тут же назначили переследствие и мне — уже не за болтовню, а за измену родине — червонец да пять по рогам.
— Ну и простофиля ты, как же не догадался?
— Э, хлопцы, да я считал, раз воевал честно, нечего скрывать!
— Так тебе и надо! Сколько небось теперь наших сидит, которых ты в своей миссии уговорил вернуться… Пойду, ребята, в шестую, что-то Омар запропал, ему еще на карьер надо буры отнести. — Бергер набросил куртку и вышел.
— Ну что, никто больше ничего не расскажет? Может, ты, Игорь, как накинули тебе мешок на голову?
Суринов покосился на шутника, но Ершов смеялся безобидно. Это был хромой старик, опытный слесарь, главная заслуга которого состояла в том, что он умел реставрировать напильники. Процесс закалки, рубки и отпуска не был его секретом, он охотно показывал все, но у других почему-то не получались, как у него, «почти новые» напильники.
— Да, вышел я погулять возле речного порта, — начал Суринов. — Иду мимо советского военного катера, вдруг мне мешок на голову— и уволокли! Не будь проклятого мешка, я б показал им, как похищать человека!..
Мы знали: это не бахвальство. Игорь когда-то был чемпионом Маньчжурии по боксу, конечно, в легком весе. «Железного мальчика» побаивались в лагере, хотя он неохотно пускал кулаки в ход, предпочитал показывать акробатические номера и играть на трубе в самодеятельности.
Неожиданно, тяжело дыша, в контору влетел Бергер, запыленный, грязный, с перекошенным лицом… Наверно, бежал во всю прыть.
— Быстро все на шестую! — закричал он с порога. — Там Дубков и Омар!
— Что, пристукнул его? — вскочил Мартиросян, за ним все остальные.
— Да нет! Попали в руду, обоих затягивает!.. Старик, кажется, концы отдает… Давайте бегом!
Месяц назад на участок привезли наконец горняцкие карбидные фонари. Мы быстро зажгли их и помчались наверх.
Эти места я знал лучше всех, почти каждый день замерял запас руды в магазине, который тут имел ширину до пяти метров. В штольне я осторожно полез наверх и посмотрел под свод блока.
На руде стояла лампа Бергера. Рядом с ней лежал свернувшийся клубком Дубков, обхватив руками правую ногу, и беспрерывно стонал. На метр дальше в воронке стоял Омар, но не на ногах, а по пояс в руде. Он упирался грудью в большую, как стол, глыбу, которая, очевидно, давила его. Голова без шапки — он никогда не носил горняцкого шлема — лежала на камне.
— Давай Омара вытаскивать, — сказал я подоспевшему Борису.
— Как его вытащишь? Его же зажало! Я уже пробовал, хоть всю руду выпускай…
— Вот они! Давай, ребята, разбирать руду вокруг!
— Сперва посмотрим, жив ли…
Дубкова сразу увезли в контору, а Омара вытащили после получаса напряженной работы. Когда старика положили на вагонетку, он что-то бормотал, но дыхание было со свистом, у рта пузырилась кровь. В конторе он два раза дернулся и затих. Мы молча посмотрели друг на друга.
— Готов! — сказал Ершов, который два года провел в немецком госпитале, после того как подорвался на мине (отчего и попал в плен), и лучше всех разбирался в болезнях и ранениях, не раз правильно предсказывал, сколько часов человеку осталось жить.
Жуткий, невыносимый запах вывел нас из оцепенения.
— Давайте положим его во дворе, наверно, кишки лопнули, — заметил Ершов, — ему теперь уже все равно.
Мы вынесли труп, положили возле кузни и прикрыли куском толя.
Только сейчас обратили внимание на Дубкова, лежавшего за своим столом на двух сдвинутых скамейках. Он тихо ругался, щупал правую ногу и безуспешно пытался снять кирзовый сапог. Антонян достал из своего ящика длинный узкий нож — им мы резали хлеб и бумагу— и протянул раненому. Тот начал пилить край голенища, но вдруг вскрикнул и отбросил нож.