/.../ 7 июня труп, очутившийся на поверхности после сильного дождя, размывшего могилу, был найден бродягами итальянцами. /.../ 14 она была арестована. В течение всего процесса Фрида Келлер, то плача, то спокойно, объясняла, что ее поступок был следствием, с одной стороны, неспособности прокормить ребенка, с другой - необходимости сохранить тайну. Этой тайной был ее стыд, позор невольного материнства и внебрачного рождения.
/.../ Суд /.../ вынес смертный приговор. Когда Фрида Келлер услышала его, то вскрикнула и упала без чувств.
Главный Совет С-н Галленского кантона воспользовался своим правом помилования и заменил, большинством всех голосов против одного, смертную казнь пожизненным заключением в каторжной тюрьме".
При сравнении истории Фриды, рассказанной Маргарите Коровьевым —
"— А вот это — скучная женщина, /.../ обожает балы, все мечтает пожаловаться на свой платок. ... Это была молодая женщина лет двадцати, необыкновенного по красоте сложения, но с какими-то беспокойными и назойливыми глазами.
— С синей каемочкой платок. Дело в том, что, когда она служила в кафе, хозяин как-то ее зазвал в кладовую, а через девять месяцев она родила мальчика, унесла его в лес и засунула ему в рот платок, а потом закопала мальчика в земле. На суде она говорила, что ей нечем кормить ребенка",
с историей Фриды, сообщенной Форелем, обнаруживаются три несовпадающих момента, из которых два несущественны (шнурок заменен платком с синей каемочкой, погреб — кладовой) и один значителен: по коровьевской версии удушение ребенка последовало сразу за его рождением, в изложении же Фореля эти события разделены пятью годами.
Все остальное совпадает: кафе, хозяин, пол ребенка, лес, удушение, могила, юридические мотивы безнаказанности соблазнителя:
"На суде обстоятельства беременности остались невыясненными и соблазнитель не был привлечен к ответственности" (Форель);
"Королева, — вдруг заскрипел снизу кот, — разрешите мне спросить вас: при чем здесь хозяин? Ведь он не душил младенца в лесу! ... Я говорил юридически... с юридической точки..." (Булгаков).
Детоубийство — преступление чудовищное и все-таки достаточно заурядное, чтобы можно было обойтись собственным писательским воображением, не прибегая ни к Брокгаузу-Ефрону (где Фриды нет), ни к "исследованию для взрослых"... Зачем же понадобился Форель?
При внимательном чтении его "естественно-научного и гигиенического" сообщения — ретроспективно, глазами позднего Булгакова — проступают детали, удивительным образом приближенные к фантастической символике "Мастера и Маргариты": число "5" (возраст ребенка), преступление приходится на дни Пасхи, его замысел вынашивается Фридой во время гуляния на Розенберге ("роза" вычисляется сама собой), арестована Фрида Келлер была 14-го июня (к Пилату арестованного доставили 14-го нисана) и, наконец, ссылка Фриды на "какую-то таинственную силу", побудившую совершить убийство. Прибавим к этому еще немецкий колорит происшедшего, сравним тетку из Мюнхена с дядей из Киева — и получим как бы самой жизнью подброшенный фрагмент дьяволиады и мистерии. То, что булгаковская Фрида удушает младенца сразу, показывает, как Булгаков прочел историю Фореля: для Булгакова преступление Фриды есть прямое следование центральному сюжету "Фауста".
Гетевско-форелевская Фрида прекрасно вписывается в парад классических грехов, состоявшийся на площади квартиры №50, заодно снимая с булгаковской Маргариты подозрение в связях с кругом посторонних литературных ассоциаций.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ВЕЩЬ
Конец вечности
...Что означает стремительное убывание к концу "Мастера и Маргариты" элементов пародии и сатиры? Что вызвало фразу "Рукописи не горят"?
...Пепел второго тома "Мертвых душ" садится на страницы второй книги романа. В полном сознании того, что он завершает собой русский Х1Х-ый век, Булгаков дописывает вылетевшую в трубу страницу и своим личным примером хочет доказать, что встреча мистика и сатирика в одном лице не приводит к распаду литературной личности. Распада личности не произошло — распался роман. Его герои освобождаются от времени ценой жизни, смерть оказывается мостиком в бессмертие. Героическая этика такого разрешения фабулы удовлетворила бы самое взыскательное нравственное и даже художественное чувство, не примешайся к финалу запах провинциальных кулис, как если бы Арнольд Беклин, автор страшного "Острова мертвых", разрисовал холсты по мотивам Альбрехта Дюрера к спектаклю по мотивам "Фауста" (музыка Гуно): рыцарь, мчащийся под луной; города, гаснущие, как театральное освещение; свечи; клавесин... В сущности, это реализация метафоры "dues ex maxina", понимая под "махиной" театральные механизмы эпохи "Югенд-штиль"...
Распорядок вечности воспроизводит олеографию немецкого романтизма: днем — прогулки в аллеях, по вечерам — писание гусиным пером при свечах и Шуберте. Казалось бы, прогуливаться героям суждено под воспетыми Шубертом липами — цеховой вывеской немецких романтиков... Но нет: заменяя липу — вишней ("...неужто вы не хотите днем гулять со своею подругой под вишнями, которые начинают зацветать?.."), Булгаков переводит немецкий рай в соприродные себе малороссийско-гоголевские широты, точно так же, как, переименовав Голгофу в Лысую гору, он подсказал, что искать истоки иерусалимского сюжета надо в другом Городе, на окраине другой Империи. Герои скачут вперед, но автор стремится назад, в прошлое, которому нет конца.
Архаичный стиль — воплощение архаичной мечты: родительский дом и книги, любимые в детстве.
Итак, дважды на протяжении романа мы чувствуем сильнейшие колебания романной почвы именно там, где преобладающий ее состав — пародия — уступает место чистой мистике, то есть изображению фантастического и сверхчувственного мира вне его контактов с миром обыденного и реального. Первый раз — это "Бал у Сатаны", где мистериальные персонажи остаются наедине с самими собой, второй — в конце романа, где герои ведут уже посмертное существование. В первом случае оказалось, что вторжение потусторонних сил есть вторжение театра в литературу (пересказа — в изображение), во втором — выяснилось, что бессмертие — это романтический пласт европейской культуры (венецианское окно... свечи... Фауст над ретортой... музыка Шуберта...), отложившийся в интерьер дома Турбиных ("стрельчатые окна... часы играли гавот... разноцветный парафин... пианино показало уютные белые зубы и партитуру Фауста...").
Если не провал, то и не вершина романа — иерусалимские главы, поскольку сюжет их — известный, стиль — нейтральный, в результате чего никакого чуда не происходит. Но несостоявшееся в Иерусалиме, оно происходит в Москве: московская метафора ("любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца в переулке... так поражает финский нож") разворачивается событием в Иерусалиме (убийство Иуды); истинность поучений Ешуа утверждается сходными речениями Пушкина и Чехова... Хотя закрытый бал у Сатаны не отмечен, по собственному признанию хозяина, ни прелестью, ни размахом — и прелестью, и размахом отмечены всенародные московские гулянья и зрелищные мероприятия с его участием; "белогвардейская" ностальгия главы 32-ой и последней компенсируется "Эпилогом", по которому прошлись когти Бегемота (именно его обиженным голосом озвучено рассуждение о котах). Иными словами, угробившая Гоголя мистика, то есть тайна посмертного и потустороннего, тайна гроба, искупления и воздаяния ("коемуждо по делом его..."), оказалась для Булгакова делом вполне посюсторонним, то есть литературой, хоть и ухудшенного качества. Благодаря этому рукопись сжег не он, а его персонаж, и, стало быть, завершения Х1Х-го века не получилось. Более того, образовался радикальный разрыв в самом важном звене — мировоззрении писателя.