Июнь 25 года. <…> Сейчас мы стоим на балконе квартиры Толстых (на Остоженке) и курим. Перед нами закат, непривычно багровый и страшный. На лице Есенина полубезумная и почти торжествующая улыбка. Он говорит, не вынимая изо рта папиросы: «Видал ужас?… Это – мой закат… Ну пошли! Соня ждет».[169]
Неудачи с женитьбой поэт связывал с конкретным городом и с обстановкой в нем. Есенин надеялся, что переезд в другое место улучшит его жизнь и сообщал об этом в письме к Н. К. Вержбицкому до 25 мая 1925 г.: «Всё, на что я надеялся, о чем мечтал, идет прахом. Видно, в Москве мне не остепениться. Семейная жизнь не клеится, хочу бежать. Куда? На Кавказ!» (VI, 219. № 231). Семейные проблемы Есенина отчасти сопоставимы с особым типом уклада крестьянской семьи, известной под названием «примачество»: когда жених переходил жить в дом родителей невесты. Обыкновенно же невеста поселялась у свекра и свекрови (так было заложено в патриархальной общине и отражено в композиции свадьбы – в пути свадебного поезда из церкви). В случае, когда жених оказывался примаком, именно он (а не невеста) должен был подлаживаться под индивидуальный стиль взаимоотношений в новой семье.
Есенину претил культ Льва Толстого, царивший в семье внучки – жены поэта:
С новой семьей вряд ли что получится, слишком все здесь заполнено «великим старцем», его так много везде, и на столах, и в столах, и на стенах, кажется, даже на потолках, что для живых людей места не остается. И это душит меня (VI, 219. № 231).
Так обернулось своей противоположной стороной стремление Есенина породниться с великой фамилией, войти в состав семьи человека с мировой славой! Бытует устойчивое мнение, что две неординарных и талантливых личности не уживаются вместе, как два медведя в одной берлоге; и Есенин, действительно, бежал из квартиры в р-не Остоженки в Померанцевом переулке, дом 3, в которой даже посмертно царил дух великого Толстого. Тем не менее глубочайшее почтение, с которым относились в этой семье ко всякой одаренной личности, впоследствии сыграло огромную положительную роль: были сохранены все имевшиеся рукописи Толстого и Есенина.
Как свадебное путешествие, хотя и не совсем типичное, можно расценивать супружескую поездку Есенина с С. А. Толстой на Кавказ. В написанном женой и отправленном из Ростова-на-Дону письме 26 июля 1925 г. поэт делает стихотворную приписку В. И. Эрлиху:
Милый Вова,
Здорово. У меня не плохая «жись»,
Но если ты не женился,
То не женись (VI, 220. № 234).
Образ свадебной елочки
18 августа 1925 г. Есенин пишет П. И. Чагину из Мардакян строки, идущие вразрез с его прежней концепцией насчет большой древесной семьи: «Сам знаешь: жена, дети, и человек не дерево» (VI, 222. № 236). Несколькими годами раньше, вскоре после женитьбы А. Б. Мариенгофа на А. Б. Никритиной 31 декабря 1922 года (оформление в ЗАГСе – 13 июня 1923 г.),[170] Есенин радовался видоизменению интерьера привычной комнаты – прежнего холостяцкого жилья двух друзей, и поэт улавливал в древесной зелени свадебную символику:[171]
На столе, застеленном свежей накрахмаленной скатертью, стоит глиняный кувшин с ветками молодой сосны. Есенин мнет в пальцах зеленые иглы. – Это хорошо, когда в комнате пахнет деревцом.[172]
Хвойное деревце – елочка (сосна) – является непременным атрибутом свадьбы Рязанщины и большой части средней полосы России: подруги невесты срубали в лесу елку, украшали лентами и приносили на девичник, устанавливали на столе, а жених должен был окупить деревце; после венчания елку везли в дом к молодому и свекровь вешала свои дары новобрачной (обычно платок или шаль) на елку, шла с ней демонстративно по селу; елку приколачивали на угол дома, чтобы оповещать всех об играющейся здесь свадьбе и т. д. Однако свадебная елочка все-таки распространена не повсеместно даже в Рязанской губ. и уезде – на «малой родине» Есенина. По наблюдениям И. Проходцова в статье «Предбрачные обычаи и убытки у крестьян Рязанской губ.» (1895):
В Рязанском уезде (села: Пущино, Льгово, Голенчино, Дядьково) и Скопинском (Бараково) на день девичника бывает обычай оплакивать так называемую «девичью красоту», которую изображает маленькая, в аршин высоты, елочка, убранная разными «тряпочками» (лоскутками), лентами, конфектами и пряниками. Г. Весин <Современный великоросс в его свадебных обычаях и домашней жизни // Русская мысль. 1891. № 9. С. 81, сн. 32>, указывая на этот обычай, ошибается, относя его к обычаю крестьян всей Рязанской губернии. Такого обычая нет во многих уездах, например, в Сапожковском. Он почти существует исключительно в селах Рязанского уезда и то по правую сторону Оки.[173]
В с. Константиново бытовал ритуал с елкой, из описания которого видна его символическая многозначность, и в числе прочих смыслов особенно заметна магическая направленность на чадородие:
За три дня до свадьбы собираются девушки к невесте рядить елку. Наряжают лентами и цветами елочку или сосенку. На самую макушку привязывается кукла. Елка закутывается материей – аршин десять-двенадцать – подарком на платье для будущей свекрови. <…> На следующий день невеста с девушками и с молодыми женщинами идут с елкой к жениху. Когда идут по улице, деревенские интересуются: «А чем раскрыто?» – т. е. каким материалом обернута елка. <…> Елка ставится на стол.[174]
Образы елки без верхушки (как параллели с невестой-сиротой) и сосенки, которая выше всех деревьев в бору (как невеста краше подруг), составляют главное содержание двух сюжетов свадебных песен Рязанщины, но ими не исчерпываются.
Образ свадебного деревца сополагается с древом-прародителем и древом-семьей. Есенину были с детства знакомы из библейской истории и различных религиозных учений, памятников литературы и народной поэзии такие образы, как библейское «древо жизни» (Быт. 2: 9); ср. также образ елочки с сучками-отросточками и листьем-палистьем, но без вершиночки-маковочки из свадебной песни сироты и др. На основе различных философских и религиозных теорий Есенин вспомнил и создал такие художественные образы, как «скандинавская Иггдразиль – поклонение ясеню» (V, 189), Маврикийский дуб (II, 45; V, 189), небесный кедр (II, 43), небесное древо (I, 132), белое дерево (II, 77), облачное древо (II, 36) и др.
Библейские образы плодоносящего деревца, плодовой вечнозеленой рощи сопрягаются с брачным венцом, уходящим в своих истоках к древней мысли про «знак чадородия, масличному саду уподобляемого в псалме 127 (сынове твои, яко насаждения масличная), который псалом во время венчания поется».[175] В православной практике (и вообще в Восточной Церкви) не определен конкретный вид брачного венца. В общих чертах он должен изображать «венцы масличные или лавровые, или и от разных листвий и цветков с прилучением и драгих камней, искусно сочиненные; только надлежит на челе оных венцов быть малым образам – Христова лица на жениховом, и Богородична на невестином; ибо сие в церквах российских везде хранится» (письмо Феофана Прокоповича около 1730 г. перед предполагаемым браком императора Петра II); святые образы могут быть иные – Деисус на мужском венце и Иоаким и Анна или Знамение Божией Матери на женском.[176]
Народно-свадебная символика подрубания дерева (особенно березки), заламывания растения, нагибания травинушки, заимствованная из свадебных и необрядовых традиционных песен и ритуала украшения березки подружками невесты на девичнике (распространенного к северу от Рязани и Москвы – в Ярославской губ. и др.), просматривается в частушке, пропетой Есениным в качестве иллюстрации образа в народной поэзии: