— То само, юноша, это вы живете рядом со мной?
— Я.
— Могли бы вы, юноша («юноша» у него звучало примерно как «козел»), не стучать машинкой спозаранку?
— Могу конечно. — Я растерялся от неожиданного вопроса. — А когда можно стучать?
— Ну, то само, хотя бы с восьми часов.
— Хорошо.
— Капризничает классик, — произнес чей-то голос, едва сосед мой отошел от стола, — видать, роман застопорился. Он сейчас над третьей книгой работает.
— Кто это? — спросил я.
— Федор Абрамов, — последовал ответ.
По вечерам в доме творчества писатели играли в бильярд. В просторной комнате с высоким потолком стояло два бильярдных стола. Писатели, как правило, предпочитали играть на малом столе, большой пустовал. После ужина я заходил в бильярдную комнату и, пристроившись на стуле где-нибудь в укромном уголке, наблюдал за игрой. Вернее, за играющими. Одним из завсегдатаев бильярдной был Федор Александрович Абрамов. В свое время мне доводилось увлекаться игрой на бильярде, и тогда, наблюдая игру необщительного своего соседа, я с уверенностью определил: Абрамов далеко не мастер бильярдной игры, хотя большинство партий у своих партнеров выигрывает. Кий писатель держал неумело, плотно зажав его в кулаке, словно топорище плотницкого топора. И прицеливался по шару опять же не как стрелок по принципу «прицел — мушка», а как-то сбоку, словно намечал на бревне линию стеса. По шару не бил, а легонько тюкал. И оттого шары у него в лузу не «ложились», как принято говорить у бильярдистов, а мягко падали без всякого эффекта. Казалось даже, что соседу моему просто-напросто везет и в лузу заходят случайные шары.
Как-то раз заглянув в бильярдную комнату, я увидел Абрамова, в одиночестве гоняющего шары по зеленому сукну стола.
— То само, юноша, партию? — предложил Федор Александрович.
— Можно.
Очень быстро я повел в счете, и скоро сосед проигрывал мне пять «сухих» шаров. Федор Александрович нахмурился, помрачнел, принялся подолгу размышлять над каждым шаром, хромать вокруг стола круг за кругом. По всему было видно, что самолюбие писателя всерьез задето. Размочив наконец счет, он повеселел, пробормотал удовлетворенно: «Знаем мы, то само, как вы в шашки не играете». И тут же вкатил в лузу второй шар. Затем принялся играть с большей еще осторожностью, избегая всяких рискованных ударов, после которых могла возникнуть для меня «подставка». Такая манера игры стала выводить меня из равновесия, я все чаще и чаще промахивался и с трудом сдерживался, чтобы не спросить: «Федор Александрович, уж не корову ли вы проигрываете?» А Федор Александрович, не меняя тактики игры, понемногу догонял меня, приговаривая: «Знаем мы, то само, как вы в шашки не играете…»
Понемногу я пообвык в доме творчества, втянулся в работу. Сидел целыми днями взаперти в писательской келье, стучал на машинке. Памятуя просьбу соседа, печатать начинал ровно в восемь часов утра. В это время Абрамов выходил на улицу делать зарядку. Из окна номера я видел, как он в старомодном лыжном костюме неумело разминается в заслеженном саду: размахивает руками, наклоняется, приседает. Потом тяжело, грузно припадая на ногу, бежит по наезженной дороге в сосновый бор. Видел я его и уходящим в лес на лыжах или возвращающимся из леса. У меня создалось впечатление, что Абрамов занимается активными физическими упражнениями отнюдь не из любви к спорту, а скорее из необходимости разогнать застоявшуюся кровь. Когда сосед мой пишет, я не знал. Стука пишущей машинки за стеной не слышал ни разу. При встрече Федор Абрамов по-прежнему смотрел на меня хмуро, на приветствие отвечал едва заметным кивком головы, но все чаще предлагал сразиться с ним на бильярде. Играл я с ним всегда в полную силу, никаких поблажек в игре партнеру своему не давал (даже кий мы выбирали жребием), но словесное общение писателя со мной в процессе игры не шло дальше одной его фразы: «Знаем мы, то само, как вы в шашки не играете». Только раз Федор Александрович вдруг поинтересовался:
— В Ленинграде живете?
— Нет, в Луге.
— Как сюда, в дом творчества, попали?
— От комиссии по работе с молодыми авторами. В Литинституте учусь заочно, вот предложили поехать…
Писатель уколол меня быстрым взглядом, как бы прикидывая мою «молодость», спросил:
— Работаете где?
— В заготконторе сейчас работаю. Грузчиком.
— Грузчиком? — с едва проклюнувшимся интересом переспросил писатель. — Живете не в Ленинграде, учитесь в Литинституте, работаете грузчиком. О! Может, и пишете еще? — по лицу Федора Александровича скользнула едва уловимая усмешка.
— Пишу.
— И что, всю жизнь работаете в заготконторе?
— Да нет, третий год. Военное училище кончал, в армии долго служил, в газете работал.
После этих слов писатель окончательно потерял ко мне интерес и, сдавая партию, молчал, поигрывая желваками скул.
Кончался срок моего пребывания в писательской келье. Покидая дом творчества, я столкнулся в вестибюле с Федором Абрамовым.
— До свидания, Федор Александрович, — попрощался я, — уезжаю.
— Уже? — удивился писатель. — С кем же я теперь в бильярд играть буду? Ну, то само, счастливо, — проговорил он с неожиданной приветливостью в голосе и вдруг спросил: — Антонин Чистяков ваш приятель?
— Мой товарищ.
— Давно его знаете?
— Несколько лет.
— Что можете сказать о нем?
— Что сказать? — не понял я.
— Ну, то само, порядочный он мужик? Элементарно?
— Порядочный. По крайней мере, я его знаю только таким.
— Счастливо! — повторил Федор Александрович и, резко повернувшись, захромал по лестнице наверх.
3
Когда я пишу эти строки, ни Федора Абрамова, ни Антонина Чистякова, увы, уже нет в живых. И если трагическую гибель Антонина Чистякова перенес я как личную утрату близкого человека, то смерть Федора Александровича Абрамова ударила в сердце опустошающе, как невозвратимая утрата для всей русской писательской культуры. Такую боль я испытывал только после смерти Николая Рубцова, Василия Шукшина, Владимира Высоцкого.
В отличие от прозаика Федора Абрамова, имя ленинградского поэта Антонина Чистякова не пользовалось столь широкой известностью. Многие читатели впервые познакомились с Чистяковым, прочитав остропублицистические очерки «Пашня живая и мертвая», «От этих весей Русь пошла…» — все, что успели Федор Абрамов и Антонин Чистяков сделать совместно в публицистике. Вот почему, прежде чем продолжить рассказ о встрече с писателями на лужской земле, хочу я коротко познакомить читателей с Антонином Чистяковым.
Антонин Федорович Чистяков был всего на пять лет младше Федора Александровича Абрамова. Родился он в деревне Сушилово Боровичского района Новгородчины. В деревне Жуково, что в полукилометре от Кончанского-Суворовского и куда намечен наш писательский маршрут, проживала его мать Дарья Степановна. В 1931 году, когда Антонину исполнилось шесть лет, Дарья Степановна умерла. Отец ушел на заработки, оставив малолетнего сына на попечение родственников. Мне довелось немало поколесить по Новгородчине с Антонином Чистяковым, не раз бывал я в его крошечной избенке в деревне Жуково, заночевывали мы с ним и у его старых теток в Боровичах. Помню, его тетя Ната рассказывала о том, как выжил Антонин в те трудные годы. Он приходил на нетвердых еще ножках в дом одной из своих теток, в котором и без него хватало голодных детских ртов, и жил в этом доме два-три месяца. Потом уходил к другой тетке. Его никогда не выгоняли, не намекали на «пора», он всегда уходил сам. Он знал уже, когда надо уходить. Тетя Ната говорила, что именно эта недетская проницательность и понимание жизни ребенком Антонином поражали в ту пору всех ее сестер.
И еще запомнился мне один эпизод из биографии Антонина Чистякова, услышанный от тети Наты. Позднее я слышал о нем от многих родственников Антонина. Это произошло в начале сорок третьего года, накануне прорыва блокады Ленинграда. Семнадцатилетний рядовой Антонин Чистяков, призванный в армию со школьной скамьи, совершив лыжный марш в строю новобранцев по Ладожскому озеру, входил в заснеженный малолюдный Ленинград. И вдруг из встречной колонны изможденных людей кто-то крикнул: «Антонин!» Это был Павел Ефимов, двоюродный брат Чистякова, один из тех его братьев, мать которого привечала Антонина в своем доме в детстве. Не пришедший еще в себя от лыжного перехода, ослепший от света ладожских прожекторов, Антонин Чистяков все же узнал брата. Успел на ходу развязать мешок и бросил в руки Павла буханку хлеба — весь свой многодневный блокадный «НЗ». Потом Павел Ефимов говорил, что та буханка Антонина спасла ему жизнь.