Темнело. Я разжег костер, сбегал к озеру за водой, приладил котелок над огнем и стал поджидать товарища. А Глеб все не возвращался. Где он бродит сейчас по болоту и как найдет в ночном незнакомом лесу обратную дорогу к табору, для меня оставалось загадкой. Стоит, наверное, где-нибудь под деревом в той позе, в какой застал его прилет глухаря, — изображает из себя корягу. Он может часами так стоять, пока не стемнеет, потом — и что более удивительно — бесшумно уйти по хворостяным завалам, не потревожив чуткого сна осторожной птицы. А на рассвете, когда глухарь заиграет извечную песню любви и в упоении жизнью забудет про опасность, человека поведет к птице такой же извечный, как и сама любовь, инстинкт охотника и еще что-то, одному ему ведомое.
Совсем близко жутковато простонал, проухал филин. Ему откликнулся с болота тонкий прерывистый голосок — наверное, заяц. Резко и сухо проскрипел дергач, проблеял козодой, у озера стонали соловьи. Где же Горышин, неужто заблудится? Крикнуть бы, да нельзя, рядом ток. Шум может потревожить птиц, и тогда утром мы не услышим песню. А может, Глеб на дерево взобрался, костер высматривает?
Я подбросил в костер сухих сучьев, пламя взметнулось к вершинам елей и вдруг высветило из темноты фигуру идущего человека. Наконец-то!
— Прилета не слыхал, — проговорил Глеб, сбрасывая с плеча ружье, — видать, запоздали мы нынче. Отыграли весну глухари. Может, утром и запоет какой поздний.
Мы похлебали из котелка супа-концентрата и улеглись возле костра на ложе из лапника. Иногда у костра мы не спим всю ночь, ведем разговоры, а иногда, вот как тогда, молчим. Горышин завернулся с головой в дождевик и лежит возле огня коряжистым выворотнем. То ли спит уже, то ли молча ждет рассветного часа. Будить его никогда не требуется, ровно в два часа ночи он поднимется и растворится в лесу.
До рассвета осталось немного. Звезды на небе прояснились, покрупнели, приняли красноватый оттенок, их стало трудно различать с искрами от костра — верный признак приближающегося утра. Все вокруг притихло, затаилось, только костер потрескивал и пошевеливал темноту да соловьи у озера не могли угомониться. Я лежал, затаив дыхание, и, кажется, слышал, как мерно дышит, постукивает подо мною земля. Наступили те самые минуты, ради которых и проделан этот дальний путь. В рассказе «Грибы поздней осени» Глеб Горышин так описывает свое мироощущение у костра ночного табора в лесной глубинке:
«Сна не было ни в одном глазу. Я жил этой ночью, лесом, весной, слушал ночь, дышал ее свежестью, грелся у ее огня, и мысли приходили такие (жаль, не на чем было записать), как в юности. Я думал, какое мне выпало счастье родиться вот в этой стране, где можно вдруг потеряться в лесу и остаться один на один с мирозданием на целую ночь…»
Небо светлело. Звезды и искры играли друг с другом, казалось, что земля мчится, летит куда-то и ты — на ее вершине. Подобное ощущение возникает у меня всегда, когда долго-долго смотришь в предрассветное небо неподалеку от озера с символичным названием Русское. В этих краях берет исток пушкинская Сороть; сливаясь с Великой, омывает она древний псковский край, наполняет Псковское и Чудское озера, разливается далее по земле. Из Русского озера выбегает Порусья, спешит в другую сторону — по Новгородчине, сливается в Старой Руссе с Полистью, их принимает в себя Ловать, седой Ильмень. И далее — по Волхову, Ладоге, Финскому заливу воды Русского озера выходят в океан, омывают весь земной шар…
В ту весну мы так и не услышали возле Русского озера песни глухаря. Весна опередила нас. Домой мы возвращались тем же путем. Шли быстро, почти без привалов. Глеб нервничал, спешил, он как будто предчувствовал беду. В Лугу мы приехали поздно вечером, и я с трудом уговорил Горышина остаться у меня переночевать. Наконец он согласился, но попросил заказать телефонный разговор с домом. Разговор дали неожиданно быстро. Глеб взял трубку, сказал: «Это я…» И вдруг опустил трубку на колени, посмотрел на меня пронзительно-звенящим взглядом, проговорил тихо: «У меня умерла мать».
Похоронили Анну Титовну Горышину, уроженку Новгородчины, великую труженицу, мать и жену, как и положено на Руси. В час грустного поминального застолья каждый сказал о ней доброе слово. Мне особенно запомнились слова пожилого слепого человека — дяди Павла, брата отца Горышина. Собравшиеся слушали его с особым вниманием, по всему чувствовалось, что человек этот имеет особое право сказать об Анне Титовне. Дядя Павел поднялся из-за стола, тяжело и трудно дыша, долго собирался с мыслями, смотрел незрячими глазами куда-то вдаль. Потом вытянул руку, и сын вложил в его пальцы поминальную стопку.
— Перед войной, когда я вышел из тюрьмы, — начал дядя Павел, — я подумал: куда пойти мне? К кому пойти? Я подумал так и пошел к Анне Титовне. Она приняла меня, накормила, уложила спать. Спасибо тебе, Анна Титовна, за все. Со скорым свиданьицем.
Вот и вся дословно запомнившаяся мне поминальная речь слепого, тяжело дышащего человека. И я подумал вдруг: что питает корни творчества Глеба Горышина? Наверное, та земля, по которой только что прошли мы с ним и в которую навсегда ушел самый близкий и дорогой ему человек — мать. Наверное, такие люди, как этот слепой брат его отца, от которого идет поразительное умение Горышина-писателя выразить несколькими будничными словами все очень важное в этом мире: людскую боль, надежду, веру в человека. И еще любовь. Любовь к людям, к земле, к жизни.
ОЧИЩЕНИЕ
Зачем писателю заниматься публицистикой? Зачем разбрасываться? Все эти писательские посты на крупнейших стройках Сибири, Дальнего Востока, Севера — кому они нужны? Читателям? Да. А писателям? В конце концов существуют публицистика и художественное творчество, у них свои особенности, свои законы. Стоит ли писателю хотя бы на время превращаться в журналиста и не принесет ли ему это превращение больше вреда, чем пользы?
Вопросы эти нередко можно слышать в писательской среде (особенно среди молодых писателей). Ответы на них бывают отнюдь не однозначные. Я и сам не раз задавал себе вопрос: зачем писателю, тому же Глебу Горышину, заниматься публицистикой? Сколько времени и сил затратил он, к примеру, на небольшую книжечку «Вид с горы», вышедшую недавно в серии «Писатель и время». Это неторопливый и обстоятельный рассказ о людях совхоза «Красная Балтика» Ломоносовского района, о замечательном сельском труженике агрономе Александре Федоровиче Петрове. Не раз и не два бывал Горышин в совхозе «Красная Балтика» — он ездит туда из года в год, подолгу живет в селе Гостилицы, подолгу слушает рассказы Александра Федоровича о земле, о жизни, наблюдает за его работой. А не в ущерб ли подобная расточительность Горышину-писателю? Не обокрал ли он своих читателей, лишив их возможности насладиться несколькими своими рассказами или повестью, дав взамен публицистическое произведение, очерк? Для Горышина, как и для всякого писателя, наверное, куда интереснее создать собирательный образ того же агронома в художественном произведении, чем документированное жизнеописание конкретной личности. Почему же он занимается этим? Почему с таким упорством и ненасытностью ищет привлекательных людей именно для своего публицистического пера?
Недавно я вдруг нашел четкий ответ на этот вопрос. Нашел, по крайней мере, для себя. Думается, что он как-то относится и к Горышину, и ко всякому иному литератору.
С возрастом начал я замечать за собой, что какой-то душевный очистительный «фильтр» во мне порой не срабатывает. На печень, почки и прочие «очистные» органы не жалуюсь, а вот «душевный фильтр», если можно так выразиться, забарахлил. Нельзя сказать, чтобы раньше совсем уж не обращал я внимания на взгляд косой, слово грубое, анонимку злобную или напраслину какую, на обман, равнодушие. Но как-то быстро очищалась душа от нехорошего осадка. А, ладно, думаю, все мы люди, все мы человеки, не без слабостей и недостатков. Терпимее друг к другу относиться надо. Ведь ежели всю скверну от отрицательных эмоций в себе копить, эдак и в «желтый дом» попасть можно или человеконенавистником стать. Подумаешь так, порассуждаешь с философинкой и очистишься душой. Вновь живешь с хорошим настроением и на людей исподлобья не глядишь.