— К сожалению, мы не можем принять вас, у нас такие обстоятельства…
— Ну чего там, — без обиды приговорил пришелец и стал натягивать на голову шапку, — на «нет» суда нет. — Он встряхнул за спиной рюкзак, поправил врезавшиеся в плечи ремни, добавил: — Просим прощеньица за беспокойство, — и стал осторожно разворачиваться, подталкивая к выходу мальчишку и женщину в пуховом платке.
— Зайдите в гостиницу железнодорожников, — посоветовала Наташа вслед уходящим, — там бывают свободные места.
— Не извольте беспокоиться, хозяева, — прогудел мужичок не оборачиваясь, — как-нибудь перебьемся. Мир не без добрых людей.
После ухода незваных гостей я прошел в кабинет, сел за стол, но сосредоточиться на работе не мог и стал бездумно рисовать на чистом листе бумаги чертиков. В кухне слышались голоса.
— Печенье подгорело из-за этих ночлежников, — сокрушалась Наташа.
— Мама, как так можно: ночевать к незнакомым людям? — удивлялся Вовка.
Порыв ветра вдруг с треском отбросил форточку, и в комнату ворвался холодный ознобный воздух с хлопьями мокрого снега. Я торопливо вскочил, прикрыл форточку. Постоял у окна, вглядываясь в густое снежное месиво за окном, и зябко передернул плечами. Во мне проснулось неясное беспокойство. Нет, я беспокоился не за тех троих, что бродят сейчас по незнакомому городу в поисках ночлега. Они найдут крышу на ночь, я не сомневался в этом. Меня наполняла какая-то гнетущая тревога за самых близких мне людей, что переговариваются сейчас на кухне, за самого себя. Впервые в наш дом постучались чужие люди, пусть не с бедой — со скромной просьбой: переночевать. Им было отказано в этом. Почему? Почему в голосе моей всегда доброй, приветливой Наташи зазвучали эти жесткие деревянные нотки? Почему так внутренне ощетинился Вовка? Разве не интересно было бы ему провести вечер со сверстником, показать ему своих новых рыбок? Ну, а если в наш дом постучатся люди с настоящей бедой? Неужели и тогда Наташа с Вовкой поступят так же? А если беда случится со мной? Страшная, непоправимая беда?
Я задавал себе бесчисленные вопросы и старался как-то оправдать своих близких. В конце концов, они никогда не нуждались в помощи чужих людей. Вот почему просьба незнакомцев о ночлеге кажется им просто бестактным поступком, чуть ли не наглостью. А чем объяснить свое поведение? Что заставило меня отказать людям в их скромной просьбе? Уж я ли не стучался в детстве в чужие двери, мне ли надо напоминать заповедь: мир не без добрых людей.
На кухне голоса стали громче.
— Нет, нет, — возражал матери Вовка, — весь папин кабинет мы украсим эстампами. Темные стены всегда оживляют светлыми эстампами, нам Ольга Владимировна объясняла…
«Стены, — машинально повторил я, — стены…» И вдруг вспомнил нашу послевоенную деревенскую избу. Стены ее были срублены из смолистых сосновых бревен, грубо отесанных топором. В красном углу избы таилась крошечная закоптелая иконка, а на стене, на самом видном месте, висели в застекленной деревянной рамке старые фотографии. Такие рамки с фотографиями были во всех избах нашей деревни. Всякий, кто входил в дом, непременно останавливался перед рамкой и рассматривал снимки. Многое рассказывали они про хозяев дома даже непосвященному человеку.
Я поднялся из-за стола, подошел к книжному шкафу и, раскрыв дверцы, стал копаться в бумагах. Нашел пакет, перевязанный бечевкой, Не без труда развязал тугой узел, развернул желтый газетный лист. Вот они, наши фотографии. Как давно я не видел их. Сестра привезла мне их лет десять назад, вернее, двенадцать, сразу же после рождения Вовки. Уму непостижимо, как удалось сберечь ей эти карточки. В конце сорок седьмого года, после смерти деда, нас отправили с ней в детский дом, в небольшой городок под Ленинградом. И Настя сунула в узелок этот пакет.
Я стал перебирать фотографии. С куска потемневшего картона на меня смотрел стройный щеголеватый офицер, перетянутый ремнями, совсем еще мальчик. За ним — плотный ряд кряжистых пожилых солдат с однообразными застывшими лицами. Этот снимок — времен первой мировой войны. В ряду солдат, третий слева, с усами, мой дед. Старик не любил рассказывать о себе, но я знал: Георгиевский крест, что висел на его старом мундире, он получил за этого молоденького офицерика — взводного командира. Он тащил раненого офицера-мальчика по болоту несколько дней, вынес его из окружения, но мальчик потом ослеп.
Вот другая фотография: деревенские парни в белых рубашках стоят, обнявшись, полукругом. Крайний, с пышной шевелюрой, — мой отец, младший сын деда. Похоронная на него пришла уже после Победы. Какому-то фанатику в Берлине мало было крови, что лилась четыре года, и он застрелил отца из-за угла, в спину. А как ждали мы его с Настей домой! Как ждал его дед! Когда на отца пришла похоронная, старик стал быстро сдавать. Обрабатывать огород уже не мог, и пахал наш участок и помогал сажать картошку однорукий дядя Павел, председатель колхоза. Он же привозил нам осенью на подводе мешок муки, горох и другие продукты. Мы с Настей помогали ему перетаскивать в дом все это богатство, а дед ворчал: «Зачем, Павлуха, небось не нищие». Председатель сердился: «Я, дед Парфентий, не свое тебе привез. Колхозное. На правлении решили выделить твоим внукам. Так что «спасибо» говорить надо, а не нос воротить». Но дармовой хлеб не был для старика сладок. Не ел он его никогда за всю долгую свою жизнь. Поэтому и не благодарил председателя, и нас с Настей обзывал дармоедами.
Если с гибелью старшего сына в первые же дни войны старик смирился, то в смерть младшего верить не хотел, не мог.
В трудные послевоенные годы через деревню нашу проходило много разного люда. Кого заставала ночь на улице, стучались в избы и просились переночевать. Деревенские, хлебнувшие в годы войны лихостины, сами недавно еще ютившиеся в землянках, не отказывали пришельцам. И вдруг однажды председатель дядя Павел прошел по домам и запретил колхозникам принимать незнакомых людей на ночлег без его письменного разрешения. Позже, повзрослев, я разгадал несложную хитрость председателя. В деревне было немало дворов, где жили вдовы с ребятишками, одинокие старики. На ночлег к ним председатель всегда определял постояльцев, что побогаче, покрепче. Чтобы могли и дров поколоть, и угостить ребятишек куском сахара или чем иным. А глаз у председателя на пришлых людей был наметан, и имущественный ценз их, размещавшийся в заплечных мешках, определял он достаточно точно.
Дед на ночлег принимал всех охотно и приветливо, но с особым радушием встречал демобилизованных, вчерашних солдат в белых линялых гимнастерках. Принимая такого гостя, старик оживал. Отправлял Настю к соседям просить разрешения истопить баню, меня — рубить для бани хворост. Мылся демобилизованный долго. Остервенело стегал себя веником в слабеньком пару, блаженно ухал. После бани садились гости с хозяином за стол. Мы с Настей устраивались на печке, переговаривались шепотом, наблюдали за гостем из-за занавески. Дед выставлял на стол все, что было в доме: вареную картошку, капусту, лепешки из крахмала и муки. Демобилизованный придвигал к себе вещевой мешок и начинал но спеша развязывать его. Мы с Настей замирали. Гость выкладывал на стол хлеб, сахар, банку консервов. «Сахар, — восторженно дышала мне в ухо Настя, — консервы…» — «Второй фронт», — поправлял я сестру, стараясь казаться равнодушным. Гость оделял нас с Настей куском сахара, протягивал два ломтя хлеба, щедро смазанные рыхлой консервной колбасой. Мы выжидательно поглядывали на деда, не решаясь принять угощение из рук незнакомого человека. «Берите, чего уж… — разрешал старик и, словно оправдываясь перед гостем, пояснял: — Без матери растут. Утопла перед войной Валентина-то. Полоскала белье на плоту, поскользнулась… А отец, Ильюха-то мой, с этой германской еще не вернулся». О похоронной на отца дед не упоминал никогда.
После ужина гость с дедом долго дымили цигарками. Я не помню случая, чтобы старик притронулся за столом к сахару или колбасе, но закуривал он из кисета гостя охотно и даже, когда предлагали, брал щепоть «про запас». Демобилизованный рассказывал про свою жизнь, про войну, про далекие немецкие города. Старик никогда не перебивал рассказчика, не задавал вопросов. Только перед тем, как улечься спать, всегда спрашивал: «Ильюху Макарова в Германии не встречал часом? Он приметный: поболе тебя будет и ухо правое сломлено. Ильюха Макаров, шофер?» — «Не встречал», — отвечал гость. Дед глубоко затягивался дымом и замирал. Иногда, уловив в ответе собеседника нерешительность, старик прибавлял огня в керосиновой лампе, подходил к рамке с фотографиями, вытягивал желтый обкуренный палец: «Эвон Ильюха-то, крайний?» — и выжидательно моргал на демобилизованного бесцветными слезящимися глазами. «Не встречал», — виновато подтверждал гость…