Они с Марусей остались одни в приемной. Маруся расшифровала, она перепечатывала. В полном молчании.
Маруся изменилась. Переживала очень за Владимира Ильича. Выглядела испуганной, подавленной. Однажды не приходила несколько дней, сказалась больной. Надежда сама была как в дурмане. Почему-то не могла узнать часовых, к которым все уже привыкли и пригляделись за время болезни Ильича. Спросила, были ли они раньше.
— А как же! — бойко ответил один из них.
Но у нее было ощущение, что видит их первый раз. Правда в те дни она не очень доверяла себе. Весенний воздух кружил голову. Все время боролась с дремотой. Была очень слаба.
Иосиф запретил идти на работу, велел лежать сидел рядом смешил стишками, сочиненными о родственниках. Одна про Марусю Сванидзе, скучавшую в Тегеране и славшую оттуда скорбные письма называлось «Маруся не журыся». Много говорили об Ильиче. Он верил в то, что сила духа снова вырвет вождя из лап коварной болезни. Сказал, что партия не пожалеет для Ильича валюты на лучших заграничных врачей. Пообещал ей поехать в Горки вместе с ней навестить больного (ни разу не поехал), а перед уходом принес немецкую тетрадь в черном картонном переплете.
— Она тебе что-то напоминает?
— Такие же у Владимира Ильича для дневниковых записей.
— Ну вот видишь, расстарался, чтоб тебе угодить. Это тоже для дневника и для стихов, хотя ты опять накалякаешь что-нибудь постное, вроде:
Я не хочу писать плохих стихов,
Хороших я не знаю,
А потому без лишних слов
Счастливым быть желаю, —
а ты сочини что-нибудь вроде:
Печатаю споро и чисто
На зависть всем нэпманским блядам
Я — мать. Жена я коммуниста.
Вот так! И с комприветом — Надя.
— совсем другое дело. Ну лежи, сочиняй. Вечером принесу гостинец.
Вечером пришел веселый, принес в коричневом вощеном пакетике темно-синюю с белым налетом гроздь винограда.
— Съешь сама тайком. Ваське не давай, все равно выплюнет.
— А ты не выплюнешь.
— Смотря как будешь угощать.
Он положил виноградину ей в рот наклонил, приник к ее губам и выпил сок. И так ягоду за ягодой.
Глава VII
Одноэтажные пригороды сменились вывороченными внутренностями огромного города: свалки, пакгаузы, подъездные пути.
Что-то недодумано, недовспомнено, а поезд замедляет ход. Уже Берлин.
Какой-то неприятный эпизод с Марией Ильиничной и Надеждой Константиновной, скомканный нервный разговор по пустячному поводу. С трудом скрываемое раздражение Марии Ильиничны.
Кажется, что-то связанное с его переездом в Горки. Собирались торопливо. Командовала Мария Ильинична, как всегда, нервно и не очень толково. Фотиева несколько раз «довозила» расшифровки, стенограммы, книги. Но это уже в середине лета, когда он стал поправляться.
Надежда ездила туда всего несколько раз, работала в Кремлевской приемной, потому что из Москвы проще было добираться в Зубалово к Васеньке, да и надобности в ней, судя по всему, не было. Иосиф вообще не посетил Старика ни разу.
Однажды позвонила Мария Ильинична, спросила, хорошо ли она знает немецкий. Нужна неправленная стенограмма восьмого заседания Конгресса Коминтерна с докладами Владимира Ильича и Клары Цеткин «Пять лет Российской революции и перспективы мировой революции».
— Хорошо. Я привезу.
— И еще. Найдите тетрадь с подготовкой к этому докладу. Черную, текст тоже по-немецки. Она на столе под книгами.
— Хорошо.
— Это просьба Владимира Ильича, лично к вам, секретно… К сожалению, больше попросить некого.
— Передайте Владимиру Ильичу, что я завтра же привезу.
Но тетради она не нашла.
— Как же так! — вспыхнула Мария Ильинична. — Я сама положила ее под книги. Я уверена, что вы плохо искали.
— Я искала хорошо.
— Но если бы вы, если бы вы…
— Не волнуйся, — голос Надежды Константиновны был спокоен, но базедовые глаза за толстыми очками уплывали вбок. — Поезжай сама и найди. Надя человек деликатный, она не стала все переворачивать…
— Да. Я только приподняла книги. Тетради под ними нет.
— Ну вот видишь. Возможно нужно лучше поискать, возможно, Владимир Ильич убрал ее.
— Надо его спросить.
— Ни в коем случае! Теперь, когда дело пошло на поправку, спросить… — она осеклась.
— Но я помню, помню! Ведь он диктовал мне!
Она примчалась на следующий день. Холодно поздоровалась с секретарями и прошла в кабинет. Фотиева проводила ее долгим и совсем недружелюбным взглядом.
Кто-то тогда пришел в приемную, кажется, Ягода — передать какой-то циркуляр начальнику охраны.
Пребывание Марии Ильиничны в кабинете затянулось, губы у Фотиевой уже сложились в гримасу недоумения. Наконец, Мария Ильинична вышла. Лицо — в красных пятнах, в руках — какая-то книга. Увидев Ягоду, словно споткнулась, кивнула и прошла в покои.
— Мадам не в духе, — довольно громко сказал Ягода Фотиевой. — Ну что ж, пошлю с нарочным. — Проходя мимо Надежды склонил голову в едва уловимо, но очень почтительном поклоне.
И в этот же день опять неприятный разговор. Начался с пустяка, она, перепечатывая дневник дежурных секретарей, поинтересовалась, почему нет многих записей.
— Каких? — холодно откликнулась Лидия Александровна.
— Ну, например, писем к Мдивани и Троцкому. Нет записи от двадцать четвертого января от…
— Письмо Троцкому было передано по телефону, а Мдивани… Двадцать четвертого Владимир Ильич диктовал Марусе.
— Это было секретно, — прошелестела Володичева.
— Надежда Константиновна просила записывать все.
— Я вообще не в подчинении у Надежды Константиновны, — тихо и отчетливо сказала Фотиева, — и меня ее распоряжения не касаются. — Аккуратно положила карандаш в стакан и вышла.
— Что это с ней?
— Зря ты завела этот разговор, — Маруся стала раскачиваться, обхватив голову руками. — И вообще напрасно Надежда Константиновна рассказала Ильичу, что твой муж выругал ее. С этого начались все беды… и письмо это не надо было передавать Мдивани, копия пошла по рукам, все знают…
— Но ведь Иосиф извинился, инцидент исчерпан. Я о другом. Я заметила, что с января у нас здесь какие-то тайны мадридского двора, все от всех что-то скрывают, чего-то не договаривают, дошло до того, что манкируют…
— Молчи, Надя! — вдруг прекратив качаться точно маятник, крикнула шепотом Володичева. — Молчи!
В приемную вернулась Фотиева. Лицо спокойное, посвежевшее, видно умылась холодной водой.
«Я, кажется, была большой дурой».
И все отлетело, смылось волной радости: Павел и Женя проплывали мимо. Лица у них были напряженными — вглядывались в окна вагонов. Она уперлась ладонями в стекло, крикнула: «Павлуша!» — и засмеялась. Они не могли ее слышать.
Говорили сразу обо всем: о Васе, о Светлане, об Иосифе, о том помогло ли лечение, а она не могла оторвать глаз от Жени. Такой удивительно красивой она еще не была никогда. Совсем другая женщина — не красавица-«поповна» с толстой косой-короной, а кинозвезда — с глянцевыми губами, ослепительной улыбкой, сверкающим маникюром. Темные волосы, точно нарисованные, симметричными завитками подчеркивают высокие скулы.
— Да, да, мы теперь совсем западные, — насмешливо сказал Павел, перехватив ее взгляд. — Мы и волосы красим, и ногти на ногах, между прочим, тоже. Знай наших новгородских поповен.
Прозвище «поповна» пошло от Владимира Ильича. Как-то увидев Женю в коридоре бывшего Чудова монастыря (коридор длиннющий, и все семейство Аллилуевых — по комнатам), так вот, как-то увидев Женю, он сказал: «Именно такой я и представлял себе поповну».
— Могли ли мы думать в том общежитии, что когда-нибудь у вас будет такая квартира.