Литмир - Электронная Библиотека

Бешено жали с материалами комиссии Политбюро по грузинскому вопросу. Она печатала, не разгибаясь, а вокруг в полной тишине было что-то зловещее. У Володичевой глаза стали огромными и, словно бы, невидящими как у филина, Лидия Александровна стала почему-то распоряжаться хриплым шепотом. По телефону читали письмо Троцкому, она вздрогнула, услышав имя мужа, кажется, вместе с именем Дзержинского «…и я не могу положиться на их беспристрастие».

Ломило в затылке, немели пальцы, нечаянно увидела как Мария Ильинична, не ответив на какой-то вопрос, показала глазами на нее. Ей все время хотелось плакать, бросить все и уйти. Таблетки нового доктора не помогали, лишь появилась слабость в ногах, и она перестала их принимать.

Потом наступил день, когда Володичева поедала неподвижным взором Надежду Константиновну, а та делала вид, что не видит взгляда филина. Из кабинета доносились гневные крики. Однажды расслышала: «Пришло?»

Без конца звонили Каменеву, который почему-то был очень нужен, но найти его не могли. К вечеру Ильичу стало худо, забегали врачи, Маруся рыдала в библиотеке. Шушаник отпаивала ее валерианкой. На вопрос «что случилось?» Маруся ответила сквозь рыдания: «Ах, Надя, если б ты знала!» Шушаник втягивала голову в плечи и опускала углы рта «мол, я тоже не понимаю».

Иосиф пришел поздно, она не слышала, как он пошел работать к себе в кабинет, утром, когда она убегала на службу, еще спал.

Теперь лицо у Володичевой было напряженным, глаза уменьшились, и она с непонятной решимостью поглядывала на дверь, из которой должна была появиться Надежда Константиновна.

Появилась в своей мышиного цвета толстовке, с еще более чем обычно небрежно убранными волосами. Глянула отстраненно. Лицо серое, щеки обвисли.

Володичева подошла к ней, что-то прошептала на ухо (такого еще не бывало), и они ушли в кабинет Надежды Константиновны.

Очень скоро Володичева вышла и тут же куда-то засобиралась, скользнула взглядом по ней, хотела что-то спросить, но передумала.

Она снова склонилась над машинкой. Ближе к вечеру вернулась Володичева и сразу — к Надежде Константиновне. Вышла понурая, спросила не надо ли помочь. Надежда, не поднимая головы, ответила: «Спасибо Маруся, я успеваю» и на этих словах из кабинета выбежала сиделка, нелепо заметалась перед дверью, словно перед ней разверзлась пропасть, и бросилась назад. Пробежала Мария Ильинична, потом доктор Валентинов.

— Умер?! — одними губами прошептала Володичева в ответ на ее испуганный взгляд.

Ясно было, одно: надо уходить из приемной. Так уже было в мае, когда его переносили в квартиру.

Домой не хотелось, опыт подсказывал: вчера ночевал в кабинете, сегодня жди или молчания, или злобной ругани.

Сырой мартовский ветер принес странный сладковато-тошнотный запах, тот, что помнила с Гражданской войны. Где-то что-то гнило. В новом пальто было тепло, и она решила прогуляться немного ну хоть до Дома Союзов, может быть зайти к Екатерине Павловне.

То ли от запаха, то ли от головной боли подступала тошнота. Фетровые боты намокли и стали тяжелыми. Прошла Александровским садом, день мерк, в саду было безлюдно, лишь вороны, сидя на голых деревьях громко орали над головой. За Тверской заставой, вдали светилась красная полоска заката. И вдруг она услышала траурную музыку, крики, увидела черно-серую ленту людей, вползающую в двери Дома союзов. Музыка звучала все громче и громче: «Грезы» Шумана, тара-тарарарара-тара, взмывала вверх почти визгливо и падала. Она оглянулась, сзади пустота, тишина, серые сугробы. Музыка звучала в голове, разрывая ее болью. Пауза. И начиналась сначала, с той же музыкальной фразы — тара-тарарара-ра-ра!

Она видела и слышала чьи-то похороны. У Исторического музея стало расти вверх что-то черное огромное, заслоняя Дом Союзов, очередь, оно надувалось, ширилось и вдруг покатилось вниз к Тверской, постепенно поднимаясь вверх. Она вгляделась и увидела на фоне заката огромную цифру тридцать. Она вдруг поняла вздрогнувшим нутром, что означает эта цифра и кого сегодня хоронят.

В купе проникал запах гари и дезинфекции. В коридорах слышалась немецкая речь. Граница. Значит, она дремала до самой границы. Затекли ноги, шея, ломило в затылке. Открыла сумку — в одном отделении кофеин, в другом облатки доктора Менцеля. Если бы он сейчас сидел напротив, она рассказала бы свой сон. Еще не поздно. Пограничное состояние: с одной стороны одна жизнь, с другой — другая. Она стала у окна. По перрону деловито прохаживались военные, точно так же прохаживаются на остановках вдоль курьерского состава на юг чины ОГПУ.

Направо — Эрих, умеющий унять боль, фонтан и памятник Гете перед ним, лампа с кружевным абажуром, стоящая на подоконнике, маленький трудолюбивый поезд, пробирающийся ежедневно через леса и туннели, музыка Дворжака из раскрытых окон казино, буки и грабы в Геологическом парке; налево оплеванная стена, запах от ног, когда он снимает сапоги, желтые прокуренные зубы, город, становящийся с каждым годом все уродливее, пустынные покатые площади Кремля, продуваемые всеми ветрами, выскабливания без наркоза, песни и пляски после сытных поздних обедов, полуголодные товарищи по Академии, сквер перед институтом Менделеева, куда они выходят поесть во время большого перерыва, старые липы, килька и тюлька на газете, расстеленной на лавочке…

А прямо — сапоги и шинели, что там, что здесь. Нет, она свой выбор сделала, двенадцать лет назад, когда прибежала к поезду с корзинкой, Иосиф и Федя уже ждали. Федя был потрясен, а Иосиф казался ребенком, вновь обретшим на вокзале потерянную мать.

Она вспомнила, что ни разу не вынимала из заветного маленького карманчика в сумке свой талисман. Крошечный клочок бумаги с запиской карандашом. Сунул утром в день бегства перед уходом в Смольный:

«Татька!

Ети ти миня деса пого почиюю не здеаешь ного, я буду тё вемя папа. Чеюю кепко, ного, очень ного. Иосиф».

Они никогда не говорили об этой записке, хотя ни тогда, ни потом она не разгадала, что означает «деса», но клочок всегда хранила в сумочке. Потому что никто, кроме нее, не знает, каким маленьким беззащитным он становится иногда рядом с ней. Его надо сажать на горшок, купать, говорить ласковые слова… никто не знает, как он берет грудь и замирает в младенческом блаженстве. Он доверяется ей безраздельно, безоглядно, только ей, и она одна — защита ему перед страшным миром.

Поезд тронулся. Ветер относил черный паровозный дым, и в его извивах ей почудилась цифра тридцать. Мелькнула кощунственная мысль: этот сон приснился первый раз в двадцать третьем, и с тех пор цифра не менялась, сегодня ночью она должна была уменьшиться на семь.

И еще она подумала о том, что всегда была прилежной ученицей. Ей велели вспоминать начало двадцатых, вспомнила. Почти до конца двадцать третьего. До марта, до рокового пятого числа, после которого наступило ухудшение, закончившееся параличом и потерей речи. Он все ждал какого-то известия, ждал по минутам.

Иосиф был совсем бешеный в те дни. Из кабинета доносился чудовищный мат, наедине с собой он матерился — как кавалерист-буденновец. Такого еще не бывало. Успокоился только через неделю. В секретариат она почти не ходила, потому что тогда и начались чудовищные головные боли, которые не отпускают до сих пор. Вокруг шептались о письме Ильича, которое Крупская отдала Мдивани и о его завещании, которое должно быть роздано делегатам съезда. Никакого «завещания» не раздавали, а уже после его смерти прочли делегациям, почему-то их называли «синими конвертами». Она даже не поинтересовалась, что за чушь, какие «синие конверты»? Жила, как в тумане. Часами сидела с Васей около ящика с кроликами. Иосиф был ласков, где-то отыскал врача-специалиста по мигреням. Специалист не помог. Понемногу научилась справляться сама: туго стягивать лоб полотенцем, принимать кофеин и много ходить пешком. Вернулась на работу. Все выглядели больными, одна Лидия Александровна по-прежнему суха, опрятна, деловита.

Поручила ей вместе с Марусей Володичевой готовить бумаги Ильича к переезду в Горки. Шушаник по указанию Надежды Константиновны и Марии Ильиничны отбирала книги. В середине мая его перевезли в Горки.

41
{"b":"239482","o":1}