Литмир - Электронная Библиотека

Лишь иногда, во время совместных чаепитий вдруг, как дуновение теплого ветра в конце зимы, ощущались и доброта и душевность. Особенно если разговор шел о детях, жалела Васю, что мало видит мать и отца, интересовалась, заговорил ли, режутся ли зубки. Говорила, что похож на бабушку Кэкэ и еще любила намекнуть, что Иосиф в молодости был неотразим, так что выбор секретаря Аллилуевой совершенно понятен. Но и Владимир Ильич, судя по неуловимым интонациям воспоминаний, был тоже неотразим, жаль, что с Надеждой Константиновной у него вышла промашка.

Иосиф очень веселился, когда она рассказала ему о своих наблюдениях.

— Ну, конечно, женится он должен был на ней, она просто создана для него, совместное подполье еще больше подтвердило это и как он не понял? Вроде меня, который тоже не понял, что его революционная судьба — Маняша. На гимназистку польстился, а тот — на пышки. Курочки вы рябы, дурочки вы бабы. Митрофаны, истинные Митрофаны.

Зима волоклась медленно, сырая, с ледяными ветрами. В пальто можно было только перебежками по Кремлю — из дома в секретариат и обратно.

Мамаша, осмотрев свое изделие времён Февральской революции, сказала, что можно перелицевать и заново простегать ватную подкладку. Вот только ваты новой достать негде. Решили спросить у Маруси, которая владела обширным списком полезных людей. Правда, Сванидзе собирались в Тегеран, Марусе, конечно, не до ваты, но почему не попробовать.

Маруся ахнула, увидев драную подкладку с вылезающими клочьями ваты:

— Никакой перелицовки. Твой муж Генсек, ты — дама. У меня на Молчановке есть Матрена Акимовна, она одеяльщица, простегает в лучшем виде, а верх — возьмешь мое пальто. В Тегеране теплого не нужно. И потом, Надя, нужно носить корсет, извини, но после родов у тебя обмяк живот, поедешь со мной, это близко — проезд Художественного театра, чудная корсетница, и к Марсель Васильевне — за шляпой. За кружевцами в Царицыно к Поле Храповой вряд ли успеем, в крайнем случае оставлю свои воротнички, платье сошьём в Пошивочной ГОРТа.

— Мне надо только пальто.

Но Маруся наморщила курносый носик:

— Нет, в таком виде я тебя не могу оставить. Я виновата — запустила тебя, я и исправлю.

— Иосиф не даст денег на шляпу и корсет, это же дорого.

Но он неожиданно дал легко. Открыл ящик письменного стола:

— Бери, Татка, из моей заначки, бери, не стесняйся. Действительно ты что-то пообносилась.

Два дня носились с Марусей на машине от Молчановки, в Фалалеевский, оттуда на Ильинку, с Ильинки — все-таки в Царицыно к звероватой Поле, которая на робкую похвалу Надежды «Хорошие кружавчики» пробурчала презрительно: «Кружавчики! Это из Эрмитажа, им цены нет».

На этом поездки закончились, Надежде и так было невмоготу видеть синюшные от голода лица швей, раздеваться, стесняясь своего белья, одеваться, путаясь в рукавах, пуговичках, заходить в чужие квартиры, уставленные мебелью красного дерева со вздувшимися пузырями фанеровки там, где ставили горячие чайники. Маруся же чувствовала себя совершенно свободно.

— А эта чашечка? Какая прелесть? Попов?

— Корнилов. Обожаю Корниловские вещи, я вообще поклонница зеленого, это мой цвет. Сколько?

Или:

— Какая прелестная маркиза! Бриллиантики желтой воды, но зато огранка. Сколько хотите?

Маруся, выросшая в богатом доме, знала толк в вещах. Надежде было скучно, неловко, иногда просто стыдно, среди нищеты, а еще более — среди былой роскоши.

— Напрасно тебя корежит. Все равно они это понесут на барахолку, где их обманут, а я даю хорошую цену.

За два мучительных дня была вознаграждена его восхищенным взглядом:

— Таточка! Да ты у меня красавица! Настоящая нэпманша. Пошли проверим, как это платье и шляпка снимаются, пошли!

— Мне на службу пора.

— Ничего подождут. Идем! Ты за нэпманшу обиделась? Ну брось! Шутка!

Она боялась придти в новом пальто и шляпке в секретариат, его «нэпманша» все-таки сидело занозой, но в секретариате никто, кроме Шушаник, не заметил её обновок.

Оказывается Ильич сказал, что будет бороться за то, чтобы ему выдали материалы комиссии по грузинскому вопросу. Пусть секретари их готовят.

Зашла к нему поздороваться: лицо осунувшееся, серое, на лбу компресс, подал левую руку.

— Наденька, загрузил вас неимоверно. Но если бы я был на свободе, то я легко бы все это сделал сам.

Она почувствовала, что сейчас разрыдается при нем. Попыталась отнять руку, но он не отпускал, из впалых глазниц смотрели блестящие (не от жара ли?) глаза. Рука горячая, легкая, сухая.

— А помните, как вы учили Надежду Константиновну стряпать? Мы вас очень полюбили. Не за уроки стряпни, конечно. — Смешок. — Ничего из этого не вышло. А ведь нигде так человек не проявляется, как на коммунальной кухне?

На ее счастье вошел доктор Кожевников. Ленин отпустил ее руку и сделал кистью в воздухе какой-то слабый жест: то ли благословения, то ли прощания, то ли знак бессилия и беспомощности.

Она заперлась в туалете и там торопливо выплакалась.

Разве этого человека она видела в семнадцатом на Рождественской, когда прибежала с улицы и возбужденно рассказывала об агенте Вильгельма, не зная, что тот невысокий, который смеялся громче и искренней всех и есть «немецкий агент» Ленин?

Или на того, кто забегал на кухню, и она угощала его драниками и пирогами из муки грубого помола? Он называл это «прикармливать». Теперь он уходит навсегда, с каким мужеством, с каким достоинством! А она в это время покупает корсеты и шляпки — стыд. Надо сказать Иосифу, что бесчеловечно лишать его последней и единственной радости — работы и общения с людьми. Даже Фотиева поджатыми губами и взглядом куда-то ей в переносицу выражает неодобрение столь жестких мер.

Весь февраль он работал методично, то с Лидией Александровной, то с Марией Акимовной, а один раз уже в конце месяца диктовал Марии Ильиничне больше часа.

Она пришла домой торжествующая и прямо, почти с порога:

— Ты говоришь спёкся, а он диктовал сегодня вечером долго, очень долго, — часа полтора.

— Кому?

Вопрос — как выстрел, и глаза — как два дула.

— Марии Ильиничне.

— Перепечатывать дали тебе?

— Нет. И вообще это что-то личное, наверное. Она прошла с тетрадью. Знаешь, такие немецкие большие тетради с черными обложками, он их любит.

— Еще бы! Запомни — личного у него нет. Его личное — то сейчас борьба со… это борьба за дело рабочего класса. И она эту тетрадь унесла к себе?

— Какая разница. Кажется, нет. Определенно нет. Потому что после диктовки, к нему пошел врач, а она подошла ко мне, сказала, что я могу пойти домой, очень холодно и что-то еще… ты знаешь, мне последнее время трудно в секретариате, все как-то косо на меня смотрят, иногда замолкают, когда я вхожу, а Марья Ильинична разговаривает как с прислугой. Была неприятно удивлена, что я еще сижу, будто я по своей воле.

— Что она еще тебе сказала?

— Не помню.

— У тебя что мозгов только на тряпки хватает?

— Зачем ты так! Ведь это мамаша и Маруся меня уговорили, и пальто действительно…

— На хер твое пальто! Заткни его себе в пизду! Вспоминай, о чем мымра спросила.

— Это было так барственно, так недоброжелательно, я смешалась…

— Тогда я скажу. Она спросила, не передавал ли я чего-нибудь на словах.

— Да! Именно это.

— Даа… — проблеял ей в лицо. — я так и думал, что о яде беспокоится. Она готова его с того света притащить, чтоб только своих привилегий не лишиться.

— Он опять просил яд?

— Просил, просил.

— Бедный!

— Не такой бедный, если в тетрадочку диктует по вечерам, тайком.

— Может, это завещание?

— Вот именно. Только не то, что ты думаешь.

Последнюю неделю перед резким ухудшением его состояние было сносным, сначала работал с Надеждой Константиновной, а у Марии Ильиничны было лицо «оскорбленной невинности» и между ними тоже что-то напряглось, что-то нарывало, Надежда подумала: «Везде одно и то же: сестра и жена недолюбливают друг друга, как у нас Сашико и Маруся».

40
{"b":"239482","o":1}