Петрушин пытался оценить показания свидетелей, как велит закон, по своему внутреннему убеждению, основанному на всестороннем, полном и объективном рассмотрении всех обстоятельств дела в их совокупности. Кому верить — Михнюку или Ведниковой? Внутреннее убеждение говорило: Ведниковой. Но оно «не основано» и вряд ли будет «основано».
«В случае, если противоречия устранить не представляется возможным, — всплыло в памяти другое правило, — следователь вправе принять одни показания и отвергнуть другие, приведя убедительные мотивы этого». Но и мотивов нет. По-видимому, вряд ли удастся Вере Ведниковой получить свое скромное наследство.
Дело № 23385.
Двухкомнатная стандартная квартира. Дорогой мебельный гарнитур, массивные обтянутые атласом стулья и кресла, которым в квартире явно тесно. Старые картины, скорее всего, подлинники, дорогой фарфор за стеклом в «стенке», масса дорогих безделушек. Все заставлено, и, кажется, нет уже никакой возможности втиснуть что-нибудь еще в квартиру Симонина.
Жена Симонина — полная флегматичная блондинка лет сорока, устроившись в глубоком кресле у телевизора, что-то вязала на спицах.
— Манюньчик, ку-ку, — игриво поздоровался, как заведено в этом доме, вернувшийся с работы Симонин.
— Ку-ку, — равнодушно ответила жена, не отрываясь от вязания.
— А что у меня есть, — заигрывающе просюсюкал Симонин,
— Что же у тебя есть? — в тон ему ответила жена.
— У меня копеечка есть.
— Ты моя прелесть! — отозвалась жена, считая петли.
Симонин полез в карман брюк, достал носовой платок, благоговейно развернул его и показал жене монетку.
— Эта копеечка, Манюньчик, называется «рублевый ефимок Алексея Михайловича».
— Кто такой Алексей Михайлович? — спросила жена без всякого интереса.
— Эго царь наш бывший. Монетку отчеканил в одна тысяча шестьсот пятьдесят четвертом году, «ефимок с признаками».
— И что же там за признаки?
— Вот смотри: мужик в шубе и на лошадке, — показал монетку Симонин.
Жена мельком взглянула и вновь принялась за вязание.
— А у шубы-то, Манюньчик, одного рукава нет, забыл резчик рукав вырезать, схалтурил. И халтура эта сделала ефимок особо ценной монеткой. Представляешь?
— Ага, — отозвалась жена.
— Это и есть «признак». Этой копеечке цены нет, Манюньчик.
— Золото?
— Серебро. Но дело не в этом. Таких монеток уже почти не осталось на белом свете. А у меня, видишь, есть.
— Сережа, ты... сколько получаешь? — неожиданно поинтересовалась жена.
— В каком смысле? — опешил Симонин.
— В месяц.
— Манюньчик, я все тебе отдаю до копеечки, всю получку.
— У нас не конфискуют все это? — скучно спросила она.
— Господи, ну что за глупости ты говоришь! Как тебе не стыдно?
— А эти «копеечки», они дорогие?
— Они очень редкие и... красивые. Ах, Манюньчик, если бы ты знала, какие они красивые! — Симонин достал из ящика «стенки» картонную коробку с коллекционными монетами, сел в кресло, поставил коробку на пол перед собой и принялся трепетно разглядывать коллекцию.
— «Гангутский полуторарублевик», Манюнь. Смотри: Петр Первый —гро-озный, глаза выпучил. Хор-рош! Да-а, вот она, вечность. Мы умрем, а они останутся, они тысячу лет будут жить. Чудесно!
— Тебе-то что от этого? — ухмыльнулась жена.
— А я, Манюньчик, тоже останусь с ними жить. Хочешь, скажу, что придумал? Ну-ка вот, смотри, что на ребрешке написано.
Жена оторвалась от вязания, чтобы угодить Симонину.
— Не вижу, мелко.
— Тут написано: «С. А. Симонин». Знаешь, как этот полуторарублевик будут после меня называть? «Гангутский полуторарублевик Симонина». И в каталогах так будет писаться. Все государству оставлю, музею. За такое дело, Манюньчик, и душу дьяволу не жалко продать. Это же национальное достояние! Его надо собрать, собрать по крохам, с миру по нитке. А кому собирать? Некому, Маша, некому. А мне вот, видишь, больше всех надо... Так хочется, Маша, оставить себя хоть в чем-нибудь. Ведь страшно подумать, что останется только прах и тлен и бесконечное космическое забвение... Вот те же тюльпаны взять: красиво, кажется, а что остается? Месяц сроку — и на свалку. Суета. В детях бы остаться, да не дал бог... А ведь смысл жизни — в ее продолжении после смерти, хотя бы в виде памяти.
Жена прекратила вязание и застыла, уставившись куда-то в угол комнаты.
— Эс А Симонин, — произнесла врастяжку. — Ты бы и меня пристроил, что ли: «Симонин с супругой», — предложила она то ли серьезно, то ли с сарказмом — не поймешь.
Дело № 23561.
Складывая бумаги в сейф, Петрушин зацепил взглядом кожаные перчатки в полиэтиленовом пакете, который изъял с места происшествия. Взял в руки, повертел, поперекладывал с руки на руку и тяжело вздохнул: молодость вспомнил.
Лет двадцать назад сделал он большое открытие в криминалистике. Но судьба его оказалась неудачной — шумной, бестолковой и даже скандальной. Вот так же, как и в этот раз, выехал он на место происшествия и так же, как в этот раз, обнаружил перчатки. В их группе был тогда кинолог с собакой. Дали собаке понюхать перчатки и пустили по следу. Бежала она, бежала, нюхала, нюхала, загнала бедного кинолога до обморочного состояния, а когда уже казалось, что цель рядом, и полуживой кинолог стал расстегивать кобуру, след потеряла. «Здесь он, здесь, — отчаянно уверял молодой кинолог. — Давайте искать, найдем, обязательно найдем!» Но группа знала, что это такое, когда собака теряет след. Кинолога успокоили и дали отдохнуть, отдохнули и сами. Но, и успокоившись, кинолог не угомонился, расписывал нюхательные способности своего Джека, заверял, что он и через неделю разыщет негодяя.
И тут у Петрушина возникла идея (впрочем, он не настаивает на абсолютном приоритете): запечатать перчатки в полиэтиленовый пакет, чтобы «не выходил дух», а когда преступник сыщется, проверить собакино обоняние на практике. Так и сделали. На подозреваемого вышли только через месяц. Он все отрицал, но доказательства были. Пригласили пятерых добровольцев из дружинников, поставили их в ряд с подозреваемым, распечатали при понятых пакет и дали Джеку понюхать перчатки. Через пять секунд Джек свирепо облаял подозреваемого и вытащил его из строя. Эффект был таким очевидным, что тот тут же при всех сознался.
Петрушин оформил все это протоколом и, хотя такое действие не было предусмотрено никакими методиками и инструкциями, в обвинительном заключении сослался на него как на одно из доказательств. Прокурор сказал: «Мальчишество», но заключение утвердил без поправок. «Собачье» доказательство особой роли не играло, были и другие—проверенные, надежные, санкционированные.
Суд осудил преступника без каких-либо осложнений и в приговоре тоже сослался на факт собачьего облаивания как на одно из доказательств. Так самодеятельная акция Петрушина стала уголовно-процессуальным фактом и официальным прецедентом.
Новинка криминалистики попала на страницы юридической печати. Сначала оценки были осторожными — надо, мол, проверить, накопить эмпирический материал, а потом, по мере накопления, стали появляться все более восторженные отзывы. Молодые аспиранты рвали из рук друг друга эту тему, чтобы сделать открытие теперь уже в теории. О Петрушине вспоминали, но вскользь, как об авторе одного из опытов. Это было обидно, но ему говорили, что он еще молод для таких открытий, что у него еще все впереди.
А потом выступил авторитетнейший представитель уголовно-процессуальной науки и учинил открытию форменный разгром. «Как мы, серьезные люди, можем полагаться на нюх собаки в столь ответственном деле, как правосудие! Где доказательства, что собака обладает безошибочным нюхом? Есть ли у нас инструментарий, чтобы определять ошибки? Мы знаем, что так называемая «реакция облаивания» отрабатывается дрессировкой. Но где гарантия, что дрессировка была достаточной и квалифицированной? Где гарантии того, что собака будет всегда облаивать только по обонятельному признаку и никакому другому больше? Где гарантия того, что она не облает человека, будучи, например, напуганной его резким движением? Кто будет интерпретировать смысл «облаивания»?» В общем, вопросов было поставлено много, открытие закрыли, вспоминать о нем в приличном обществе стало признаком дурного тона.