— Что же, попробую достать твои шедевры, — процедил Юлиус. — Но если врешь — из блока выйдешь только в крематорий. Понял? Иди пока, да зазубри свой номер и не лови мух, когда зовут. Не зевай! Здесь уши поотбивают. Иди! — он подтолкнул меня к выходу.
У двери поджидал Калитенко.
— Ну что?
— На работу нанимают, — вздохнул я облегченно, точно выйдя из душной бани.
Выслушав меня, Калитенко рассмеялся:
— Не бойся Юлиуса. Добряк. Любит страху нагнать. Иногда он нам баландишки подбрасывает и обставляет это так, что ему ничего не известно. Перестраховывается. А орет — ведь тысячи глаз кругом.
Сообщение Калитенко меня не удивило. За два года в Германии я уже освоился с заповедью: «Не доверяй ближнему». Немцы шпионили друг за другом. Малейшие изменения в жизни соседа немедленно становились известными в гестапо. И это «на свободе». А что уж говорить о концлагере, где донос приводил жертву к виселице, а доносчику могли скинуть лишний день срока!
Часа через два Юлиус рассматривал мои рисунки, сопровождая каждый своими комментариями.
Два или три дня я сидел взаперти в спальной комнате. По нескольку раз на день заходил Юлиус и стоял за плечом, наблюдая за тем, как на бумаге возникало изображение любимой женщины. Работал я так прилежно, как, кажется, никогда до этого.
И угодил. Юлиус довольно долго цокал языком, крутил головой, затем приводил многочисленных знакомых, показывая им портрет. Лицо его становилось молодым, живым и чуточку грустным.
Потом посыпались заказы. Юлиус приносил все новые и новые фотографии, а с ними хлеб, табак и даже пачечный маргарин. Продукты я передавал на поддержку здоровья товарищей, прошедших через ужасы допросов. Делать это приходилось осторожно, только ночью. Мне помогал Калитенко, стряхнувший с себя тоску обреченности.
Юлиус часто подсаживался ко мне, расспрашивал о Советском Союзе, войне, о моей личной жизни. Иногда он рассказывал о себе. Скупо, урывками. Постепенно у нас зародилось некое подобие доверия.
Несмотря на внешнюю суровость, Юлиус оказался довольно приятным, общительным человеком. Я с удивлением узнал, что ему только тридцать восемь лет. Десять из них он провел в Дахау.
Мюнхенский рабочий, тельмановец, Юлиус был арестован еще в 1933 году, вскоре после поджога рейхстага. Почти год просидел в гестаповской тюрьме Моабит в Берлине и уже изуродованным, искалеченным на всю жизнь, попал в Дахау, внешне смирившись, став послушным, но только внешне…
Место, где сейчас расположен концлагерь и военный городок дивизии СС, в 1934 году было пустынным обширным болотом. Окрестное население боялось его. В нем исчезал скот. Ночами по болоту бродили плачущие красавицы — привидения — и зажигали фиолетовые огоньки.
И разом болото ожило. Люди в полосатых робах ковырялись в нем днем и ночью. Осушили, превратили в твердую землю. На ней вырастали бараки, опутанные рядами колючей проволоки, зажатые обручем монолитного бетонного забора. В болоте погибло столько людей, что подошва дренажа — сплошное кладбище.
Через два года выстроились правильные ряды бараков концлагеря, а рядом с ним пристроились мебельная, фарфоровая и швейная фабрики, механические мастерские, военно-техническое училище, бойня, казармы для солдат и жилые дома для офицерства. Вырос целый город. Со временем у одного из углов лагеря начала работать еще одна «фабрика» — крематорий. В течение дня в лагерь поступало несколько сот человек, а в иные дни и больше тысячи, но на вечерней поверке количество людей оставалось неизменным: крематорий работал круглосуточно, на полную мощность.
Управлялся лагерь комендантом и сворой заместителей. Независимо от них при лагере работало гестапо — безраздельный властитель наших жизней. Эсэсовцы осуществляли надзор, контроль. Весь же внутренний распорядок проводился в жизнь отпетыми типами из заключенных: старшинами блоков, полицаями. Они лезли из кожи перед комендатурой, выслуживались, зарабатывали себе прощение ценой жизней других заключенных.
Правда, попадались среди них и люди вроде Юлиуса, но такие составляли весьма редкое исключение.
Однажды Юлиус крепко хлопнул меня по плечу костлявой рукой и, собрав у глаз пучки морщин, сказал:
— Держись, художник, скоро всей лавочке придет конец.
— Есть новости?
— Есть. Говорю же: конец приходит.
— А пока он придет, мы с тобой вылетим в трубу.
Улыбка его исчезла.
— Возможно… Фюрер обещал трахнуть на прощанье дверью так, что содрогнется мир.
— Вот спасибо, успокоил.
— А чего тебя успокаивать? Ты и сам не маленький. Впрочем, не бойся. Гитлеру сказать легче, чем стукнуть. К тому времени может не оказаться подходящих рук.
— Будут руки, Юлиус. Гитлер добросовестно обработал мозги нацистам. До последнего будут орать «хайль» и очертя голову лезть в драку.
— Сомневаюсь.
Лицо Юлиуса из серьезного стало колючим, злым.
— Я большой старый дурак, что затеял с тобой этот разговор. Ну, черт с ним, я не думаю, чтоб ты оказался негодяем. Слушай, разве все мы одинаковы? Закончился третий год войны, а от победы над Россией мы дальше, чем от царства небесного. Думаешь, солдаты этого не понимают?
— Безусловно, понимают. Только по врожденной дисциплинированности лезут в свалку. Кроме того, они еще надеются: авось Гитлер спасет, отодвинет беду.
— Ну что ж. Доля правды есть. Однако за кухней ежедневно расстреливают по полсотне дезертиров из СС. Еще в прошлом году их ни души не было. Страх и завывания фюрера дисциплину не удержат. Сейчас уже каждый думает о том, как бы вырваться из драки живым. Еще две-три хорошие оплеухи — и наша империя полезет по швам, как гнилая тряпка. И Гитлеру придется трахнуть дверью… в своем личном ватерклозете. — Юлиус недобро рассмеялся. В булькающем смехе собеседника не было и намека на веселость — скорее злоба, выношенная, созревшая. Она меня обрадовала: мои мысли отражались в мышлении немца, которого несколько дней назад я считал врагом. Но внешне я еще не сдавался.
— Весело… просто плакать хочется! Что случится там, на воле, не знаю. Но мы же в клетке! Что стоит прихлопнуть нас той же клозетной дверью?
Юлиус долго жевал собранными в шторку губами. Потом, загнав свои зрачки в мои, тихо, значительно произнес:
— Если будем ждать как овцы — прихлопнут. Поживешь в лагере и, если ты не круглый идиот, увидишь, что надо делать, чтобы не прихлопнули.
Он с силой сжал костлявыми пальцами мое колено и угрожающе прошептал:
— Я знаю, за что ты попал в Дахау, уважаю крепких людей. Но здесь случаются самые неожиданные вещи. Поэтому запомни на всякий случай: не будешь держать язык за зубами — погибнешь раньше, чем дойдешь до двери гестапо.
Это не была пустая угроза. В ответ я только крепко пожал сухую руку неожиданного друга и единомышленника.
3
Перед заходом солнца — вечерняя поверка.
Потом открывались двери спальной комнаты, и мы босиком в полосатом нижнем белье бочком проходили мимо старшины. Стоило ему заметить грязные ноги, слишком отросшую бороду или запущенную «штрассу», как короткая толстая дубинка, отполированная долгим употреблением до блеска, с хрустом опускалась на череп провинившегося.
Поздно вечером в притихшей спальне Юлиус выкрикнул:
— Номер 70 200!
Я поспешно скатился с койки. Юлиус молча ушел в свою загородку, усадил меня на табурет, сам пристроился на койке напротив.
— Вот так, — он пожевал губами. — Ты боли боишься?
— А что? — у меня от догадки перехватило дыхание. — Боюсь.
— А надо не бояться. Надо быть мужчиной. Будут бить — распусти мышцы, не сжимайся. И запомни намертво: признаешься в малом — заставят признаться в большом. Завтра к шести утра пойдешь на браму.
Юлиус сунул мне пайку хлеба и кусок колбасы.
— Съешь обязательно. Завтра силы понадобятся. Ну, иди, иди…
На койке в обычной скучающей позе лежал мой сосед Генрих Краузе.
— Ну, что там?
— Допрос… завтра…