На этом обрывались записи в блокноте.
Изменив почерк, я переписал их несколько раз и отдал Воеводину. Через несколько дней мне под большим секретом передали один экземпляр. Он вернулся ко мне зачитанный до дыр.
Апрель растекался по земле волнами теплого воздуха, наливал деревья липким молодым соком. Лопались почки, пробивались робкие ростки яркой весенней зелени. От фиолетовых Альп и лесистых Карпат долетал тончайший аромат оживающей природы, и в нас вновь начинала бродить, как хмельная брага, неистребимая мечта о воле.
Лагерь гудел, как пчелиный улей. Кое у кого появились обрывки карт, некоторые счастливчики зашивали в брючные пояса компасы и адреса приятелей, иные через городские команды доставали гражданскую одежду. Впечатление было такое, будто сейчас все поднимутся и уйдут каждый своей дорогой.
Да и как не бродить весеннему возбуждению, если в лагере вдруг, будто свалившись с неба, появлялся свежий пленный летчик — в унтах, в длинноухом шлеме и с золотом погон на плечах. Погоны рассматривали, щупали, даже нюхали — мы-то их раньше не видели, — и, наверное, у многих зудели плечи. А то вдруг, как взрыв фугаса, в лагерь ворвалась новость: отправленные вчера из Лодзи, в пути бежали двадцать шесть человек во главе с Героем Советского Союза капитаном Козулей. А кто из «летунов» не знал Козулю — ветерана парашютного спорта в СССР! Говорили, что кое-кого поймали, но в лагерь пока еще никого не доставили. Может, убили по дороге? Думали и об этом, и вероятная смерть товарищей остальных не пугала. Что же из этого? Ведь не каждого поймают!
4
Как песчинка в глазу, мешающая смотреть и вызывающая не столько боль, сколько раздражение, в лагере ежедневно, а иной раз и по нескольку раз на день появлялся власовский поручик.
Он строен и подтянут, Офицерский китель без морщинки облегал крепкую грудь, на брюках отутюжена острая как нож складка, и только на ногах были диссонирующие всему его лощеному виду простые солдатские ботинки на толстых подметках и с подкованными каблуками. На левом рукаве пестрела нашивка: на бело-красно-синем поле три желтые буквы РОА — Русская освободительная армия. Так величали себя власовцы. Мы их называли значительно проще и короче — рогатики, и это название исчерпывало все: и нашу к ним ненависть и авантюрную беспочвенность их «движения».
Фамилия поручика мне так и осталась неизвестной. Его звали Лешей. Случается, что человека до старости называют уменьшительным именем и относятся к нему не серьезно, а как к занятному, но неумному ребенку или душевнобольному. Примерно так относились и к Леше — уж слишком дурашливыми, бестолковыми и нарочито путаными были его объяснения «нового порядка», к которому звали нас власовцы.
Он регулярно приходил в нашу комнату. Каждый раз приносил с собой скандальную газетку «Заря», свежие немецкие новости и похабный анекдот, а в боковом кармане кителя — несколько номеров немецкой центральной газеты «Фелькишербеобахтер».
Костин под каким-нибудь предлогом выпроваживал меня из комнаты. Видимо, как новичка, меня остерегались. Мне было это не особенно приятно: как-никак недоверие, — но и большого горя я не испытывал. Беседы власовского агитатора меня отнюдь не привлекали. Я привык к своему положению лишнего, и как только входил Леша, я уходил за дверь.
Но однажды он остановил меня сам.
— Постойте, куда же вы?
— Пойду поброжу.
— А беседа?
— У вас достаточно слушателей. С ними и побеседуйте.
— Значит, вам неинтересно? Я молча пожал плечами.
— Садитесь с нами, — совсем другим тоном предложил Леша. — Расскажите нам, как вас выводили на расстрел.
— Ничего в этом нет интересного.
Предложение было для меня неожиданным и очень неприятным и ничего не сулило в будущем хорошего, кроме «особого положения» в лагере. Были люди на таком положении и незаметно исчезали.
— Кого? Его выводили на расстрел? — удивился Костин.
— Да. Его, — спокойно ответил Леша. — Не бойтесь, рассказывайте. Тут народ свой. — Он улыбнулся.
«Подлаживается…» — подумал я.
Судя по наводящим вопросам, Леша был кем-то хорошо информирован о жизни в Вольгасте и обо мне, в частности.
— Кто вам рассказал? — спросил я с досадой.
— Земля слухами полна, — уклончиво ответил Леша. — Для вас в этом нет ничего худого и скрывать не к чему. Я же вам сказал: вы среди друзей.
«Вот он какой!» — догадался я и сказал:
— Но и болтать об этом не следует.
— Болтать — одно, а говорить — совсем другое. Такие люди, как вы, нам нужны. Вы правильно сделали, что распространили записки убитого офицера. Это не просто частное письмо. В наших руках такие письма приобретают большую политическую ценность. Только действовать надо не в одиночку.
— Спасибо, Леша, за совет, но я тут ни при чем.
— Не доверяешь? Понятно, понятно…
Дверь комнаты открыли настежь. Вливаясь широким потоком, ароматный воздух пробивался в самые дальние затхлые углы. На пороге сел капитан Иванов, привалился, скучая, к косяку двери и, позевывая, перебирал струны гитары. У стола над раскрытой «Зарей» тесно склонилось несколько голов, рассматривали фотографию хозяйства какого-то преуспевающего бауэра. Леша читал сводку Совинформбюро:
— «Итоги зимней кампании Красной Армии…»
Я вслушивался в официальные слова сводки, и в тихом голосе читающего мне чудился бас московского диктора.
— «Всего противник за время нашего зимнего наступления потерял самолетов — 5 090, танков — 9 190, орудий — 20 660.
С 10 ноября 1942 года по 31 марта 1943 года захвачено в плен 343 525 вражеских солдат и офицеров. За это же время противник потерял только убитыми более 850 000 солдат и офицеров».
— Вот это дают прикурить!
— За четыре месяца потерять миллионную армию!
— Запомнили? — Обычно веселые глаза Леши прищурились, заострились.
Папиросная бумажка вспыхнула на короткое время и опустилась на пол невесомым комочком пепла.
Гитара зазвенела громким перебором «Сербиянки». В углу огромный Мельниченко загнул Чижу салазки. Тот визжал, а Леша читал монотонным бесцветным голосом сводку немецкого командования, переделанную «Зарей» на свой лад. Ретивому редактору было мало немецкой брехни — он ее удвоил и подкрасил. «Чужой» прошел мимо. Тревога миновала.
— Для сравнения почитайте вот это. — Леша положил на стол «Фелькишербеобахтер». — До встречи.
Пружинистой походкой беззаботного повесы он прошел мимо часового, слегка кивнув на его приветствие.
— Головой Лешка играет, — возмутился Мельниченко. — Что она у него — брюква, что ли?
— Хотел бы я, чтоб у тебя такая брюква была!
— Зато я не хочу. Тоже мне, дружки-приятели. Парень потерял всякую осторожность, — Мельниченко посмотрел на меня, — и хоть бы кто ему намекнул. Молчат, как…
— Брось ты страхи придумывать, — отмахнулся Чиж.
— Страхи? Думаешь, если немцы чуть послабили узду, так это уже все — можно во весь рот орать, заниматься антифашистской пропагандой? А лагерные шпики, думаешь, повыдохли?
— А ты, друг, — Мельниченко положил на мое плечо тяжелую руку, — все, что здесь слышал, или забудь сразу, будто тебе приснилось, или я тебе за Лешку сверну башку на затылок вот этими руками. — Он повертел перед моим лицом большими узловатыми кистями, похожими на грабли.
От возмущения я задохнулся. Кровь бросилась в голову, зазвенела в ушах комариным писком.
— Ты что пристал к нему? — из угла крикнул Чиж.
Дальше я не слышал, выскочил за дверь.
Спорить и доказывать что-то Мельниченке было бесполезно. Все они были свои, давно сжившиеся, и я среди них был пока что инородным телом. Я долго бродил по двору и успокоился лишь после того, как передал все Воеводину.
— За сводку спасибо. Обрадовал. Порадую и я ребят. А обижаться на недоверие не приходится: дело-то очень серьезное.
— Кто Лешке обо мне рассказал? Ты?
— Я.
— Медвежья услуга. Такого, что сегодня мне говорил Мельниченко, мне в жизни не доводилось слышать.