Поверх шинелей я набросил матрац. Лежа рядом, мы согревали друг друга. Говорили о побеге, о трудности организованной борьбы пленных с немцами.
Уже далеко за полночь Воеводин доверительно прошептал мне в ухо:
— Я тебя в Вольгасте проглядел. С неба звезд мы не хватали, но кое-что все же делали. Теперь надо ко всему присматриваться заново. Немцы нас перетасовывают не зря. Они, сволочи, понимают: чтобы организоваться, нам необходимо принюхаться, присмотреться. Перебросками из лагеря в лагерь они нас лишают этой возможности.
— Значит, мы так и не сумеем ничего сделать?
— Погоди. Где-нибудь да остановимся, где-то да зацепимся. Посмотрим еще, что здесь за лагерек. Одним словом, утро вечера мудренее. Спим.
2
Лодзинским лагерем ведали имперские воздушные силы. Контингент военнопленных состоял, за редким исключением, из сбитых летчиков, штурманов, стрелков-радистов, техников — народ развитой, непримиримый и решительный.
На второй день нас начали «обрабатывать». Передо мной за широким письменным столом сидел светловолосый, рано облысевший лейтенант. Вежливо улыбаясь, он подвинул коробку польских папирос «Юнак».
— Закурите.
— Благодарю вас.
Душистый дым не немецкой сигареты, которую курил лейтенант, смешался с тяжелой вонью папиросы, сделанной из бросового табака.
Огонек быстро передвинулся к мундштуку. С сожалением я загасил папиросу и покосился на коробку. Перехватив мой взгляд, лейтенант любезно предложил:
— Возьмите себе несколько штук. Где вы попали в плен?
Я отвечал на вопросы. Перо легко бегало по белому полю бумаги.
— Назовите известные вам крупные военные объекты. Ну, там, аэродромы, склады, заводы…
— Пожалуйста. В Харькове на окраине города расположен ХТЗ — Харьковский тракторный завод. До войны он выпускал…
— Нет. Это меня не интересует. — Лейтенант разочарованно вытянул губы. — Расскажите о тех объектах, что там, за Волгой, — он махнул узкой кистью вперед себя, куда-то в угол комнаты. Я с сожалением развел руками.
— Дальше Сталинграда я на востоке не был.
— Это правда?
— Правда.
Лейтенант помолчал, рисуя ниже текста протокола какие-то завитушки, потом, скомкав его, бросил в корзинку. Я заметил в ней не один уже такой комок. Сморщившись, он кисло процедил:
— Я вас больше не задерживаю. Пусть войдет следующий. Э-э-э, погодите минутку, — услышал я, взявшись уже за дверную ручку. — Положите папиросы на место.
После меня вошел Воеводин и вышел оттуда, откровенно смеясь.
— Разведчики… чтоб вы скисли.
Постепенно наша группа распалась. Каждый пристроился там, где ему показалось лучше. Мы с Воеводиным держались вместе.
— Ты на чем-нибудь играешь? — спросил он однажды.
— Преимущественно на патефоне. На нервах тоже.
— Я серьезно спрашиваю.
— Ну, если серьезно, то когда-то пиликал на скрипке. Тебе на что?
— Ты оркестр слышал? — ответил он вопросом на вопрос. — Туда попасть — мечта поэта. Баландишки лишний черпак, посылают на работу в город… Если повезет — рванем домой. А, братишка?
— Ты хорошо узнал? Может, от того оркестра надо, как от чумы, сторонкой да подальше?
— Все в порядке. Оркестр из пленных и для пленных. По субботам в лагерном клубе дают концерты для нашей же братии. Разве это плохо?
— Небось «Боже, царя храни» играют да разную фашистскую дрянь?
— Ничего подобного. Ребята там подобрались правильные.
Я еще сам присмотрелся издали к оркестру, потом с Воеводиным мы пошли к дирижеру «наниматься».
— На чем играешь? — спросил он строго.
— На гитаре, — уверенно ответил Воеводин.
— Не надо. А ты?
— Лет пять назад играл на скрипке.
— Володя, дай скрипку. Сыграй, что помнишь.
Я решил действовать по принципу «пришел и победил». Когда-то мне не плохо удавался «Чардаш» Монти. Взяв скрипку и подстроив опустившийся басок, я уверенно бросил на струны смычок. Начало получилось терпимо. Затем из-под смычка посыпались фальшивые мяукающие звуки, временами скрежещущие, будто я драл по стеклу гвоздем. Дойдя до вариаций, я окончательно запутался и замолчал.
Костин не рассердился, не выгнал.
— Не плохо. — Он улыбнулся. — Нам нужна вторая скрипка. Поупражняешься — будешь играть. Вон там будет твое место.
Из дружбы к Воеводину я готов был отказаться и от второй скрипки и от места. Поняв мое состояние, Воеводин бодро сказал:
— Прекрасно, дружище. Живи здесь. Видеться нам не помешают. Пойдем, заберешь шинельку.
Несколько дней я усердно пиликал в своем углу. Настолько усердно, что успел всем надоесть.
— Да брось ты, ну ее к черту, твою скрипчонку. Хоть удирай! — Солист Дядюшков взмолился: — Костин, скажи ему, пусть заткнется.
— Пусть играет.
Субботними вечерами в лагерном клубе устраивались концерты. Клуб — обыкновенный барак, только междукомнатные перегородки в нем разобраны и в одном конце «зала» возвышалось некое подобие сцены. На простенках между окнами с большой любовью и мастерством написаны лубки на темы русских сказок.
Последняя неделя — почти беспрерывные репетиции: предстоял концерт для лодзинского белоэмигрантского общества. По поводу такого торжества нас обрядили в английские солдатские брюки и синие рубашки с отложными воротниками. На правой штанине брюк был карман, в который можно было сложить все пожитки пленного. Колодки нам заменили нормальными кожаными ботинками, и, вероятно, если посмотреть со стороны, вид у нас был не такой уж плохой. А то, что подтянуло животы, не видно.
Подошла очередная суббота. Часов с семи начали собираться гости. Среди них не было ни одного свежего молодого лица. Пришли потертые мужчины в лоснящихся костюмах и старомодных шляпах. За их локти цеплялись такие же потертые дамы, шуршали подкрахмаленным старым шелком и пугливо оглядывались на пленных. Некоторые проходили надменно, высокомерно, не повернув головы. Некоторые кивали пленным, сохраняя на лицах неприступную холодность и заученную барскую скуку.
В первом ряду уселись офицеры охраны во главе с комендантом лагеря. За ними — гости. Остаток «зала» заполнили пленные. Невместившиеся толпились за раскрытой дверью.
Рывками разошелся ситцевый занавес. Торжественные звуки марша из «Аиды» наполнили зал, выхлестнулись через узкую дверь, понеслись над лагерем в посиневшую даль.
На лицах гостей обозначились снисходительные улыбки. Они тихонько перешептывались, кивали головами, награждали нас вялыми хлопками безмускульных рук.
После нескольких вещей классического репертуара на авансцену вышел Женя Дядюшков. В зале зазвучала русская музыка.
Гости перестали улыбаться. «Средь шумного бала» напомнил им, видимо, лучшие времена: домашние гостиные, зальцы с лакированными ящиками роялей, каминами и мягкими креслицами вдоль стен. Женщины извлекли из сумочек крохотные платочки, прижали их к усталым выцветшим глазам.
Но вот снова тихо и задушевно зазвучал оркестр. Задумчиво и грустно, заунывно и тоскующе пропела фразу валторна. Подхватив ее тоску, запел Дядюшков:
Спит деревушка. Где-то старушка
Ждет не дождется сынка.
Старой не спится, вялые спицы
Мелко дрожат в руках.
И мелодия и рожденные войною слова песни волновали не только нас, пленных. Чопорные дамы в черном, уже не стесняясь, сморкались в скомканные платочки, мужчины подозрительно низко опускали головы, а Женя все крепче овладевал слушателями. В голосе певца слышалась такая неподдельная тоска, что под рубашку закрадывался легкий холодок, сжимал грудь — хотелось плакать просто, по-человечески.
Ветер соломой шуршит в трубе,
Сладко мурлыкает кот в избе.
Спи, успокойся, шалью накройся —
Сын твой вернется к тебе.