Домой возвращаться мне не хотелось. После отъезда деда все в нем вдруг осиротело. Даже кошка почувствовала себя покинутой и никому не нужной. Она сидела на пороге и по-старушечьи чего-то ждала, изредка выгибая спину и мяукая на прохожих, спешивших к своим порогам и кошкам. Было время, когда я думал, что нашей кошке, кроме мышей и бабушкиной ласки, ничего не нужно, но сперва дом оставили мыши, а потом ушла и бабушка, но кошке, одинокой и беременной, некуда было деться. Из жалости я даже вылепил десяток глиняных мышей, рассовал их под стол, под топчан и под давно остывшую печку, но она недолго ими потешалась.
Нет, домой мне совсем не хотелось.
Вечерело. Местечко укутал теплый весенний туман. Он стлался низко над землей, заливая всю округу белесым козьим молоком.
Когда я вошел в синагогу, служка Хаим, зажигавший свечи, сказал:
– Правильно, Даниил. Перед отъездом тебе надо помолиться.
– Я не молиться пришел.
– В Божьем доме не шьют и не бреют, – сказал Хаим.
– Мне нужен господин Пьянко.
Господину Пьянко принадлежала мебельная фабрика в местечке. Он был тихий, набожный человек, с обожженным лицом, украшенным бакенбардами. Когда-то на фабрике случился пожар, и господин Пьянко здорово обгорел.
– Реб Натан придет к самой молитве, – сказал Хаим и зажег еще одну свечу. – Все равно он тебе не поможет.
Служка оказался прав. Господин Пьянко выслушал меня и, поглаживая бакенбарды, объяснил:
– Как член общины я не могу нарушить слово. Решено тебя отправить в приют. Для моей фабрики ты еще слишком молод.
– Через год вернется мой отец.
– Через год и поговорим. – Господин Пьянко погладил, как собачонку, свои баки и приступил к вечерней молитве.
Туман загнал кошку домой. Я тихонько отворил дверь и юркнул в свою комнату. Не зажигая света, я разделся и лег. Кошка выскользнула из темноты, прыгнула на кровать и свернулась у моих ног, не проявлявших доселе к ней ни должного терпения, ни справедливости. В ее незлобивом урчании мне слышались не только кошачьи жалобы на несчастную долю, но и голос бабушки, низкий, с хрипотцой, винившей во всех наших муках своего единственного сына арестанта Саула.
Я лежал и старался не думать о приюте. Я глядел то в потолок, то на рваные обои, за которыми осторожно шевелились клопы. По потолку ходил синагогальный служка Хаим и зажигал, как на небе, звезды, а под звездным сводом потолка летал дед, кувыркался, как витютень, и звезды опаляли его крылья.
Мое воображение рисовало на потолке не только деда и служку Хаима. Там совершал побег из тюрьмы мой отец, Саул Клейнас, чтобы только спасти меня от приюта.
Как я ни старался забыть о приюте, мои мысли возвращались то к нему, то к могильщику Иосифу, и тогда с потолка исчезали звезды и он нависал надо мной, как надгробный камень.
Среди ночи я вдруг услышал скрип. Вслед за скрипом раздались шаги. Я вскочил с кровати и в испуге прижался к стене, как будто недружелюбные клопы за обоями могли взять меня под защиту.
– Надо на ночь закрываться, – пророкотал чей-то голос, и я узнал могильщика. Он чиркнул спичкой, и комната на мгновение осветилась неверным светом. Казалось, залетел светлячок, огляделся и выпорхнул в оконце.
Меня знобило. Мелкая дрожь пронизывала тело. Я стучал зубами, как местечковый сторож колотушкой. Одноногий снова зажег спичку и сказал:
– Однако же ты, малыш, здорово перепугался. У тебя зуб на зуб не попадает.
Иосиф поднес зажженную спичку к лампе, и от занявшегося фитиля по комнате поплыл знакомый и жилой запах гари.
– Совсем я не перепугался, – ответил я, и меня снова заколотило.
– Да ты никак захворал? – Иосиф подошел ко мне и положил на лоб руку. – Точно. А ну-ка ложись, малыш. Я тебя накрою. – Он снял свой полушубок и, когда я лег, бросил его поверх одеяла. – Хорошо? – спросил Иосиф.
– Да, – ответил я глухо.
Озноб сменился жаром. Так жарко не бывает даже в середине лета, на солнцепеке. У меня горело лицо, глаза, брови, и я все ждал, когда вспыхнут волосы и по комнате поплывет запах, похожий на запах тлеющего фитиля.
– Я останусь с тобой до утра, а утром позовем доктора, – пробасил могильщик. – Если тебе, конечно, не станет лучше.
Он отстегнул свою деревяшку, прислонил ее к спинке кровати, придвинул табурет и уселся, нелепый и огромный в мерцании керосиновой лампы.
В душе я был благодарен Иосифу, что он пришел, но не показывал виду.
– Человек не может жить один, – вдруг пробасил могильщик. – Ты, малыш, знаешь, почему мертвых хоронят на кладбище? Потому что и мертвый человек не может один… кого-нибудь да положи с ним рядом…
Поначалу я еще его слышал, но потом кто-то закупорил мои уши, как банку на зиму, а в глаза насыпал соли. Я опустил воспаленные веки, и все вдруг завертелось, закружилось, в пляс пошла деревяшка могильщика, и кровать, и кошка, а я парил над ними как ангел, и звезды на потолке обдавали меня своим прохладным небесным сиянием.
Я метался в бреду и не почувствовал, как рассвело.
Когда очнулся, я увидел перед собой нашего местечкового доктора Иохельсона. Он стоял надо мной, худощавый, в очках, сверкавших, как зеркала в парикмахерской моего первого учителя господина Арона Дамского.
– Так, так, – сказал доктор, велел мне снять рубаху и приставил к груди трубку.
Трубка доктора казалась мне волшебной: приставишь к груди – и все о человеке узнаешь, все его мысли и все желания. Никому я в местечке так не завидовал, как доктору Иохельсону. Когда-то давным-давно в доме доктора прислугой работала моя мать, и, хотя меня тогда еще на свете не было, его трубка уже обо мне все знала.
– Двустороннее воспаление легких, – сказал Иохельсон могильщику. – Придется недельки две лежать. Как минимум.
– Как что? – опешил одноногий.
– Недельки две, по меньшей мере, – пояснил Иохельсон. Он снял очки и протер носовым платком придирчивые стекла.
– Где? – спросил Иосиф.
– Дома.
– Видите ли, господин доктор, я не зря спросил. Вы, наверно, знаете: старуха умерла, старика забрали в богадельню.
– Да, да, – насупился Иохельсон. – Я совсем забыл.
– Я мог бы, конечно, взять его к себе… на кладбище, но вы сами понимаете…
– На кладбище ему еще рановато, – вежливо заметил доктор. – Больше родных у мальчика нет?
– Нет.
– Тогда вот что, – Иохельсон снова протер свои придирчивые очки, – привезите его ко мне.
– К вам? – засуетился Иосиф.
– Вы же знаете адрес?
– Ваш и мой все знают.
– Прекрасно. Только, пожалуйста, укутайте его потеплей. И пусть все время дышит не ртом, а носом.
– Будьте уверены, господин доктор. Он у меня будет дышать носом, – затараторил одноногий. – Превеликое вам спасибо… Когда-нибудь рассчитаемся…
– Не сомневаюсь, – сказал Иохельсон, щелкнул меня по носу и вышел.
Под вечер у нашего дома остановилась кладбищенская телега. Завидев ее, к дому со всех сторон хлынули соседи. Бабы рыдали навзрыд, заламывали руки, проклинали свою судьбу и нашу.
– Такой мальчишечка сгорел! – обливаясь слезами, восклицала торговка рыбой Шейне-Двойре, ненавидевшая меня лютой ненавистью.
– Ша! Чтобы вы сами сгорели! – побагровел от злобы Иосиф.
Когда он вынес меня на руках из дому, толпа отступила от телеги и та же настырная Шейне-Двойре выпалила:
– Где это слыхано, чтобы без савана… в вонючем полушубке!
– Сама ты вонючая, – отрубил могильщик и уложил меня на дно телеги.
Я лежал и не шевелился. Зевак становилось все больше.
– Евреи! – взмолился одноногий. – Дайте проехать! А ты, малыш, дыши носом!
– Вы слышали, люди? – снова вмешалась торговка рыбой Шейне-Двойре. – Он еще издевается над покойником.
– Надо забрать у него мальчишку!
– Все-таки не пес шелудивый! – послышались голоса.
– Дыши, Даниил, носом, – приказал Иосиф и подстегнул свою клячу. – Но, проклятая! Но!