От нечего делать дед много раз – я сам насчитал десять – чинил стенные часы с длинным маятником, но они шли скверно.
Не успела за бабушкой закрыться скрипучая, изъеденная древоточцем дверь – ну что за удовольствие грызть доски? – как в комнату тихо вошел дед.
Я так и знал, что войдет. Разве он пропустит случай обругать бабушку? При ней дед был нем, как Господь Бог. Но стоило старухе отлучиться из дому, как он тут же появлялся, маленький, лысый, с гладким, как циферблат, черепом, и начинал поносить бабушку, как будто она вовсе и не жена ему, а так, седьмая вода на киселе.
– Банки ставила?
– Банки.
– Простыл?
– Нет.
– Чего ж ты согласился?
– Из-за тюрьмы.
Дед садится на край кровати и косится на стенные часы, долбящие своим тиканьем стену, как дятел клювом сосну.
– Даниил! Признайся!
– В чем?
– Ты ломаешь?
– Что?
– Часы. – Он растерянно глядит на стену, и в его обесцвеченных надвигающейся слепотой глазах мерцает не то обида, не то недоумение.
– Я их не ломаю.
– Значит, она их ломает.
– Зачем же бабушке их ломать?
– Зачем? – Дед скребет лысину, как бы пытаясь выцарапать оттуда ускользающую мысль, и, выцарапав ее, продолжает: – Твоя бабушка хочет, чтоб я перестал быть часовщиком, помогал ей набивать перины или пошел в сторожа к лавочнику. Представляешь, твой дед, часовых дел мастер, сторожит мыло, подтяжки, чулки господина лавочника. А ведь я, Даниил, всю жизнь сторожил время: чтоб ни одна секунда не убежала и ни одна назад не удрала. Ты понимаешь?
– Нет.
– Когда-нибудь поймешь.
– Все у тебя, дед, когда-нибудь: когда-нибудь поймешь, когда-нибудь получишь одну такую штуку…
– Получишь. Клянусь. Только скажи, она их ломает?
– Никто их не ломает. Они сами ломаются. От старости.
– И ты ее боишься…
– Я старости не боюсь.
– Когда-нибудь я твою бабушку застукаю и убью, – печально говорит дед. – Тогда она их перестанет ломать.
В другой день я, может быть, сказал бы деду правду, но тот день был особенный, не похожий на другие. В конце концов, не так уж важно, тикают на стене часы или нет, все равно никто на них, кроме деда, не смотрит, никто не слушает. Ну что могут рассказать часы? Ничего. Если хочешь о чем-нибудь узнать, ступай на базар, или в молельню, или на речку к Пранасу.
– Дед, – сказал я, жалея его, – мы с бабушкой поедем в город, в тюрьму.
Дед совсем не удивился. Казалось, он только еще больше расстроился и стал перебирать морщины на лбу, как свадебный музыкант Лейзер струны своей скрипки.
– Я отца увижу.
– Ну и что?
– Я его никогда не видел.
– Подлец твой отец, – прошамкал дед и погладил меня по голове. – Из него мог выйти замечательный часовой мастер. Какой у него был слух! Какие глаза!
– Почему ж он подлец, если ты его так хвалишь?
Дед нашарил в кармане кисет, натряс щепотку табаку и скрутил козью ножку. Он давно бросил курить, но когда волновался, всегда совал самокрутку в небольшой, как мышиная норка, рот и, не зажигая, долго сосал ее.
– За что же его забрали? – спросил я, заранее зная, что дед не ответит. Бабушка строго-настрого приказала ему молчать.
– За дело, – проворчал старик.
– За какое?
– В твои годы я тоже не все знал.
– Я тебе – про часы, ты мне – про отца…
Только я это вымолвил, как в сенях послышались чьи-то шаги, но вошла не бабушка, как я ожидал, а ввалился одноногий могильщик Иосиф в поношенном кожухе, который он не снимал ни зимой, ни летом. Его деревяшка провалилась в щель между половицами, и он долго и натужно вытаскивал ее оттуда, как сапожник Йонас шило из подошвы.
По праздникам дед с могильщиком встречались на богослужении и, возвращаясь, тайком от бабушки заходили в трактир к Драгацкому выпить чарку водки и всласть потолковать о том о сем, а главное – о вселенской несправедливости.
– Когда ты, старина, почиешь в бозе, – говорил, бывало, Иосиф, отстегивая в кабаке деревяшку и кладя ее, как полено, под стол, на котором сиротливо поблескивали две чарки, – я подберу для тебя такое местечко, что все от зависти лопнут. А зарою тебя так глубоко, что твоя старуха ни за что к тебе не проберется, хоть на том свете оставит тебя в покое.
– А может, ты раньше меня умрешь, – беззлобно возражал дед, хмельной от великодушия и свободы.
– Нельзя мне, старина, помирать, – убеждал деда могильщик. – Такие вот делишки.
– Почему это тебе нельзя?
– Кто же будет мертвых закапывать? Умрет, к примеру, портной. Ну и что? Портных как собак нерезаных, приходи, они тебе все, вплоть до савана, сошьют. Или часовщик. Часовщиков в местечке больше, чем часов. А могильщик один на всех. Пока другой родится, пока его обучат…
– Могильщик – не часовщик. Его обучить недолго. Сунул лопату, показал место и сказал: «Рой, приятель!» – буркнул дед.
– Тебя послушать – каждый может быть могильщиком. Нет, старина… Есть и в нашем ремесле секреты…
– Да перестаньте вы! – сердился трактирщик. – Нашли о чем за чаркой болтать. Вы лучше за сорванцом последите. Сейчас он, Иосиф, твою культяшку подожжет. Эй, ты, Даниил, а ну вылезай из-под стола, постреленок!
Пока дед и могильщик спорили, я, бывало, сидел под столом и осматривал деревяшку. От нее несло, как от старой хаты-развалюхи, плесенью и глиной. Однажды я чуть не поджег ее, но гробовщик отнял у меня спички.
– Моя нога, Даниил, в огне не горит и в воде не тонет. Такие вот делишки… Хочешь быть могильщиком?
– Не хочу.
– Дурак, – беззлобно заметил гробовщик. – Самая спокойная должность на земле. Никогда не услышишь ни одного грубого слова от хозяина или от хозяйки.
– А кто они, ваши хозяева?
– Хозяин – Бог. Хозяйка – смерть. Такие вот делишки…
Бабушка его побаивалась. Он закопал мою маму. Но мало ли кого он за свою долгую жизнь закопал? Под соснами покоились его жена и два сына.
Каждый год Иосиф покупал в лавке новую лопату, и, пока он ее, блестящую, со свежим белым черенком, проносил по местечку, все наблюдали за ним с почтительным страхом…
– Добрый день, – поздоровался могильщик и глянул на меня с сочувствием и удивлением. – Хвораешь, Даниил?
– Хвораю.
– А я все жду, когда же ты ко мне придешь учиться. Я из тебя сделаю такого мастера, какого еще у нас в местечке не было. Тебя будут приглашать на похороны из других мест. Может, даже из самой столицы.
– Руки у меня слабые, – отнекивался я.
– Окрепнут, – сказал могильщик и протянул деду свою кривую, заскорузлую, как корень, руку.
– Ну и пол же у вас, – пристыдил он деда, когда снова увяз деревяшкой в щели между половицами.
– Садись, – сказал дед. – И сними ее, – он ткнул пальцем в культяшку.
– Ненадолго я. Не одолжишь ли ты мне…
– Ты же знаешь: все деньги у нее…
– Да мне не деньги нужны. Кошка.
– Кошка? – У деда от удивления выпала изо рта самокрутка.
– Мыши одолели. Скребутся ночами, свадьбы, что ли, справляют. Совсем обнаглели.
– Да что, в местечке кошек нет? Вон сколько бегает! – дед махнул рукой в сторону улицы.
– Они-то бегают, да вот я свое отбегал.
– От нашей кошки ни проку, ни корысти, – гнул свое дед. Без бабушки он не отваживался одолжить кошку. – Она ненамного моложе нас. У нее и нюх-то на мышей пропал.
Могильщик слушал деда с каким-то странным равнодушием, как слушают неизлечимого больного, и на его широком, как лопата, землистом лице репейником топорщилась колючая щетина, а на лбу вздувалась толстая жила.
– В твоем возрасте грешно так бояться, – сказал он деду.
– А я смерти не боюсь, – невпопад выпалил дед, все еще надеясь, что могильщик хоть в моем присутствии не станет честить бабушку.
– Смерти, может, и не боишься. А вот старухи своей…
– Прошу тебя, Иосиф… – взмолился дед.
– Всю жизнь ты ее боялся. До свадьбы, на свадьбе и сорок лет после свадьбы. Где это слыхано, чтобы мужчина сам не мог кошкой распорядиться?