Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Из письма было видно, что Маргарита сама измучилась от волнений и усталости.

Андрес вспомнил, что в госпитали видел шести или семилетнего мальчика, страдавшего менингитом; вспомнил, что за два дня он так исхудал, что казался почти прозрачным, голова у него сделалась огромной, лоб вздулся, словно кости его раздались под влиянием жара, глаза потускнели, виски ввалились, и на белых губах застыла безумная улыбка. Этот мальчик кричал каким-то птичьим голосом, и испарина его имела характерный для чахоточных мышиный запах.

Несмотря на то, что Андресу хотелось представить себе Луисито больным, он все же никогда не рисовался в его воображении с признаками этой ужасной болезни, и он видел его таким же веселым и смеющимся, как в последний раз, в день своего отъезда.

Часть четвертая

Опыты

1. Философский план

По истечении двух месяцев Андрес возвратился в Мадрид. Он скопил шестьдесят дуро, и так как не знал, что с ними делать, отослал их Маргарите.

Андрес начал хлопотать о получении постоянной должности, а в ожидании ее ходил в Национальную библиотеку. Он решил уехать в любое место в провинции, если не удастся устроиться в Мадриде. Однажды в читальном зале он встретился с Фермином Ибаррой, своим бывшим больным товарищем. Теперь он уже поправился, хотя все еще кашлял и ходил, опираясь на толстую палку.

Фермин подошел к Андресу и радостно поздоровался с ним. Рассказал, что поступил в инженерное училище в Льеже, но на каникулы всегда приезжает в Мадрид. Андрес всегда относился к Ибарре, как к ребенку. Фермин пригласил его к себе и показал ему свои изобретения. Он увлекался механикой и изобрел игрушечный электрический трамвай и несколько других механических игрушек. Фермин объяснил Андресу их устройство и сказал, что хочет заявить привилегии на них и еще на несколько своих изобретений, и между прочим, на обода со стальными лопастями для автомобильных пневматических шин. Андрес подумал, что друг его слишком увлекается, но не стал разочаровывать его. Однако, увидав через некоторое время автомобили с ободами, спроектированными Фермином, пришел к убеждению, что тот обладает настоящим изобретательским талантом.

По вечерам Андрес часто заходил к своему дяде Итурриосу и заставал его почти всегда в бельведере за чтением или же наблюдающим хитрую работу какой-нибудь одинокой пчелы или паука.

— Это бельведер Эпикура, — смеясь, сказал однажды Андрес.

Дядя и племянник часто беседовали и спорили целыми часами. Больше всего разговоров вызывали дальнейшие планы Андреса. Однажды разговор был особенно продолжительным и обстоятельным.

— Что ты думаешь делать? — спросил Итурриос.

— Я? Должно быть, придется поехать врачом в какой-нибудь провинциальный городишко.

— Вижу, что эта перспектива тебе не особенно улыбается.

— По правде сказать, нет. Кое-что в моей профессии мне нравится, но практика — нет. Если бы я мог поступить в какую-нибудь физиологическую лабораторию, я думаю, что работал бы с увлечением.

— В физиологическую лабораторию! Если бы они были в Испании!

— Ну, конечно, если бы были. К тому же у меня нет достаточной подготовки. Учат-то плохо.

— В мое время было то же самое, — сказал Итурриос. — Профессора годны только на то, чтобы методически притуплять учащуюся молодежь. Это естественно. Испанцы вообще плохие педагоги: они слишком фанатичны, неустойчивы и почти всегда большие шарлатаны. У профессоров только одна цель — получать жалованье, да выуживать командировки, чтобы приятно провести лето.

— Кроме того, совсем нет дисциплины.

— И еще многого другого. Но все-таки: что же ты думаешь делать? Практика тебя не привлекает?

— Нет.

— Какой же у тебя план?

— Индивидуальный план? Никакого.

— Черт возьми! Неужто ты так беден насчет проектов?

— Нет, у меня есть один: жить с возможно большей самостоятельностью. В Испании вообще оплачивается не труд, а подчинение. А я хочу жить трудом, а не милостью.

— Это непросто. А по части плана философского? Продолжаешь свои искания?

— Да. Я ищу такую философию, которая представляла бы собою, во-первых, космогонию, разумную гипотезу о происхождении мира, а затем биологическое объяснение происхождения жизни и человека.

— Сильно сомневаюсь, чтобы тебе удалось ее найти. Ты хочешь добиться синтеза, который соединил бы космологию и биологию, — объяснение физического и морального мира. Не так ли?

— Да.

— Где же ты искал такого синтеза?

— Ну, прежде всего, у Канта и у Шопенгауэра.

— Неверный путь, — сказал Итурриос, — почитай англичан. У них наука облечена практическим смыслом. Не читай германских метафизиков, их философия похожа на алкоголь, который опьяняет, но не питает. Читал ли ты «Левиафана» Гоббса?[314] Если хочешь, я тебе подарю.

— Нет, зачем? Когда почитаешь Канта и Шопенгауэра, французские и английские философы производят впечатление тяжелых телег, которые катятся с грохотом и треском, поднимая пыль.

— Да, может быть, идейно они легковеснее немцев, но зато не отдаляют тебя от жизни.

— Ну, и что? — возразил Андрес. — Человек полон тревоги, отчаяния от того, что не знает, как устроить свою жизнь, не имеет плана, чувствует себя потерянным, без руля, без светоча, и не знает, куда ему направиться. Что делать с жизнью? Какое направление ей придать? Если бы жизнь была так сильна, что захватывала бы человека, тогда мышление было бы чудесным отдохновением, вроде того, какое испытывает путник, укрывшийся в тени дерева, это был бы мирный оазис. Но жизнь нелепа, лишена эмоций, приключений, по крайней мере, здесь, а я думаю, что и везде; и мысль преисполняется ужасом, как бы в возмещение эмоциональной бесплодности существования.

— Ты пропал, — сказал Итурриос, — этот интеллектуализм не приведет тебя ни к чему хорошему.

— Он приведет меня к познанию, к знанию. Есть ли наслаждение выше этого? Древняя философия давала нам фасад великолепного дворца, но за этим великолепным фасадом не было ни роскошных зал, ни приятных мест отдохновения, а лишь мрачные темницы. В том-то и заключается главная заслуга Канта: он увидел, что все чудеса, описанные философами — фантазии, миражи, увидел, что их великолепные галереи не ведут никуда.

— Хороша заслуга! — пробормотал Итурриос.

— Огромная. Кант доказывает, что оба основные положения религий и философских систем: Бог и свобода — недоказуемы. И ужаснее всего то, что он именно доказывает, что они недоказуемы, несмотря на все усилия.

— Ну, так что же из этого?

— Как что! — Последствия этого ужасны. Мир уже не имеет начала во времени, не имеет границ в пространстве, все подчинено сцеплению причин и следствий, и нет первопричины; идея первопричины, по словам Шопенгауэра, есть идея деревяшки, сделанной из железа.

— Меня это не удивляет.

— А меня удивляет. Для меня это равносильно тому, как если бы мы видели гиганта, идущего, как нам кажется, к какой-то определенной цели, и кто-нибудь открыл бы вдруг, что у него нет глаз. После Канта мир стал слеп; уже не может быть ни свободы, ни справедливости, остались одни только силы, которые действуют по принципу причинности в области времени и пространства. И это открытие, само по себе столь важное, — не единственное, есть еще и другое, впервые ясно вытекающее из философии Канта. Именно, что мир не имеет реальности, что самые время и пространство, и самый принцип причинности не существуют вне нас такими, как мы их видим, что они могут быть иными, могут и не существовать вовсе.

— Ну! Это нелепо, — пробормотал Итурриос. — Остроумно, если хочешь, но и только.

— Нет, это не только не нелепо, а практично. Раньше мне было очень трудно представить себе беспредельность пространства; мысль о безначальности и бесконечности мира производила на меня огромное впечатление; когда я думал о том, что на другой день моей смерти, время и пространство будут продолжать существовать, меня охватывала глубокая грусть, и я считал поэтому, что жизнь моя жалка. Когда же я понял, что представление о времени и пространстве есть потребность нашего ума, но что оно не имеет реальности, когда, благодаря Канту, я убедился, что пространство и время не обозначают, в сущности, ровно ничего, или, по крайней мере, что представление, которое мы о них имеем, может и не существовать вне нас самих, я успокоился. Мне утешительно думать, что подобно тому, как сетчатка нашего глаза создает цвета, так и мозг наш создает представление о времени, пространстве и причинности. С прекращением деятельности нашего мозга, прекращается и мир. Уже нет ни времени, ни пространства, нет сцепления причин. Комедия кончена раз и навсегда. Мы можем предположить, что какое-то время и какое-то пространство продолжают существовать для других. Но что нам до того, если они не наши, не наша единственная реальность.

вернуться

314

Читал ли ты «Левиафана» Гоббса? Томас Гоббс (1588–1679), английский философ.

65
{"b":"238765","o":1}