Традиционная метафора, которая сравнивает ослепление с восхищением, строится, строго говоря, на основании действительного тождества. Восхищение возникает, когда от одной стадии знаний мы переходим к другой, более высокой. В каждый момент нашей духовной жизни мы способны воспринимать определенное количество и качество отношений между вещами. Когда перед нами предстает объект, который несет в себе большее богатство этих отношений, напряжение нашего сознания поневоле возрастает: интенсивности, к которой мы привыкли ранее, оказывается недостаточно для того, чтобы воспринять посредством акта духовного синтеза новую, высшую сложность. От этого возникает некое потрясение, в процессе которого душа возвышается и сосредоточивается, в результате чего от недостаточно активной жизни мы переходим к жизни более напряженной.
В кризисные моменты нашего духа мы не можем обойтись без сильных эмоций, предшествующих нашей интеллектуальной работе. В возникающем восхищении таится смутная оценка сокровища, которое, как нам кажется, лежит прямо в руках, в той самой руке души, о которой говорит Аристотель[293]. Мы еще не представляем детально этого сокровища, еще не в состоянии взвесить его грамм за граммом. Может быть, мы ошибаемся, и предполагаемое богатство окажется чисто воображаемым. Но, с другой стороны, если воспринимать как высшие ценности только то, в чем мы заблаговременно удостоверились при помощи холодного расчета, то о каком восхищении может идти речь? А если бы не было такого явления, как восхищение, то чем бы стимулировалось наше сознание в своей тяге к расширению? Мы вступили бы в порочный круг, не признав очевидного, а именно: интеллектуальный прогресс нашего духа, осуществляется не постепенно, а моменты его роста обусловлены толчками эмоций. Рассудок сам по себе сопротивлялся бы выходу за границы того, чем он уже овладел и что описал: управляемый принципом тождества, он всегда враждебен новому, а новое — это, прежде всего, то, что не тождественно старому. Отсюда следует: для того, чтобы охватить всю широту духовного мира, недостаточно развитой сферы рассудка. Различение того, что является истиной, а что нет, без сомнения, — задача интеллекта; но суть в том, что определение истины как чего-то, заслуживающего быть найденным, требует не только правды рассудка, но и акта веры. Значит, в действительности не так уж неправы древние религии, которые начинают с веры, а не только заканчивают ею.
Конкретный пример внесет ясность в этот пункт. Как бы ни расходились мнения философов о том, что считать заслуживающим внимания большинства человечества, решать будут те немногие, которым дарована способность убеждать.
Пио Бароха
ДРЕВО ПОЗНАНИЯ
Часть первая
Жизнь одного студента в Мадриде
1. Андрес Уртадо поступает в университет
Октябрьским утром, около десяти часов, во внутреннем дворе Школы Архитектуры группа студентов дожидалась открытия аудитории.
Сквозь двери, ведущие на этот двор со Школьной улицы, то и дело проходили молодые люди, которые, встречаясь с знакомыми, весело здоровались, смеялись и разговаривали.
По одной из многих испанских аномалий, уже ставших классическими, эти студенты, толпившиеся во дворе Школы Архитектуры, были не будущими архитекторами, а будущими врачами и фармацевтами.
Подготовительный курс общей химии для медиков и фармацевтов читался в то время в бывшей часовне при институте Сан-Исидро, превращенной в аудиторию, и вход в нее вел через Школу Архитектуры.
Количество студентов и нетерпение, с которым они стремились поскорее войти в аудиторию, легко было объяснимо первым днем, началом курса обучения.
Переход от средней школы к университету всегда несет с собою для учащегося некоторые иллюзии, он считает себя более взрослым и думает, что жизнь его должна измениться.
Прислонившись к стене, Андрес Уртадо, несколько удивленный множеством новых товарищей, внимательно смотрел на дверь в углу двора, сквозь которую предстояло пройти.
Юноши толпились у этой двери, как у входа в театр.
Андрес все еще подпирал стену, когда почувствовал, как кто-то схватил его за плечо, и проговорил:
— Привет, дружище!
Уртадо обернулся и увидел своего сокурсника, Хулио Арасиля. Они вместе учились в Сан-Исидро, но Андрес уже давно не видал его, потому что Хулио последний год школы провел, как он говорил, в провинциях.
— Что, ты тоже сюда? — спросил Арасиль.
— Как видишь.
— Что изучаешь?
— Медицину.
— Да что ты! Я тоже. Будем учиться вместе.
Арасиль пришел в компании с юношей на вид постарше его, с рыжей бородкой и светлыми глазами. Этот юноша и Арасиль, оба чрезвычайно подтянутые, с презрением отзывались о прочих студентах, в большинстве своем грубоватых и неуклюжих провинциалов, выражавших свою радостное изумление от того, что они собрались все вместе, криками и взрывами хохота.
Аудиторию открыли, и студенты стали заходить, толкаясь и теснясь, как будто внутри их ожидало какое-то интересное зрелище.
— Посмотрим, как они станут входить через несколько дней! — шутливо проговорил Арасиль.
— Будут так же торопиться уйти, как сейчас торопятся войти, — ответил рыжий.
Арасиль, его приятель и Уртадо сели вместе. Аудитория помещалась в старинной часовне института Сан-Исидро, построенной еще в то время, когда он принадлежал иезуитам. Потолок был расписан крупными фигурами в стиле Йорданса[294]: по углам — четыре евангелиста, а в центре несколько библейских фигур и сцен. От пола почти до самого потолка, очень крутыми ступенями возвышались скамьи, перерезанные посередине лестницей, что придавало аудитории вид театральной галёрки.
Студенты заполнили скамьи до самого верху; лектора еще не было, и так как между студентами было много смутьянов, кто-то начал стучать палкой в пол, другие подхватили, и поднялся страшный шум.
Вскоре отворилась маленькая дверца за кафедрой, и показался расфуфыренный старый господин, сопровождаемый двумя молодыми ассистентами.
Это театральное явление профессора с помощниками вызвало громкий шепот в аудитории; некоторые из проказников зааплодировали, а за ними, видя, что старый профессор не только не смутился, а раскланивается, явно польщенный, стали аплодировать и другие.
— Это просто нелепо, — сказал Уртадо.
— Он, по-видимому, этого не находит, — смеясь, возразил Арасиль. — Но если он такой балбес, что ему нравятся аплодисменты, похлопаем ему и мы.
Профессор был бедолага, претенциозный и смешной. Он учился в Париже и усвоил там жесты и позы надутого француза.
Добряк приветствовал своих учеников высокопарной и напыщенной вступительной речью, по временам ударяясь в сентиментальность; говорил о своем учителе Либихе, о своем друге Пастере, о своем товарище Бертело, о науке, о микроскопе…
Его белая грива, нафиксатуаренные усы остроконечная бородка, трясущаяся при разговоре, глухой и торжественный голос придавали ему вид сурового отца из известной драмы, и один из студентов, уловив это сходство, продекламировал сдавленным и дрожащим голосом стихи из драмы Сорильи[295], которые произносит Дон Диего Тенорио, входя в постоялый двор Лауреля:
И мне ль, потомку славных предков,
Искать приют среди развалин жалких.
Сидевшие рядом с непочтительным декламатором засмеялись, а остальные студенты стали смотреть на группу шалунов.
— Что такое? Что случилось? — воскликнул профессор, надевая очки и приближаясь к краю кафедры. — Уж не потерял ли здесь кто-нибудь из вас подкову? Прошу тех, кто сидит возле этого осла, ревущего с таким совершенством[296], отодвинуться от него, потому что удар его копыт несомненно смертелен.