– Что ты, Иванович, об этом ли сейчас думать? Пошли, Иванович, пора, собраться еще надо.
– Что там собираться. Хлеба да сала кусок да вожжи в руки. Ах, Юрка, стервец, как вспомню, кожа зудом идет… Ладно, пошли.
– Явится ваш Юрка, куда ему деться, – отозвался Владимир, шагая за Егором Ивановичем по мокрой от росы меже.
3
Владимир подходил к избе Егора Ивановича по тропинке у самых изгородей, за которыми тяжело стояли в полном безветрии старые сады, – редкий хозяин не имел в Филипповке сада; сливы, вишни, яблони и груши окружали избы со всех сторон, в урожайные годы с весны Филипповка превращалась в один белый гудящий улей – так много было цвета и пчел. А ближе к осени, если путник подходил к деревне по ветру, задолго обволакивало его тучными медвяными запахами шафрана, бергамота, душистой желтой сливы, фруктов бывало так много, что не успевали ни сушить, ни мочить, ни продавать, и они прели в кучах, расклевывались курами, скармливались свиньям. В такие годы детей почти не видели за столом – они объедались фруктами, маялись животами и опять принимались за свое, выбирая на дереве грушу потяжелее, яблоко послаще и порумянее. И сейчас бабы выносили беженцам фрукты ведрами, лукошками, высыпали прямо у костров на землю, отказываясь от платы, сурово стояли рядом, покачивали головами, глядя, как хватают голодные беженские ребятишки, тащат ко рту, хрустят и, не доев, засыпают.
– Ешьте, ешьте, люди добрые. Кому беречь?
У Скворцова давно не было ни матери, ни отца, и жил он у старухи тетки, выходившей его, не раз под горячую руку колотившей; все детские обиды давно забылись, и Владимир шел, взволнованный суровым и скупым прощанием с теткой, она перекрестила его на дорогу:
– Христос с тобой, Володимир. Иди.
Он обнял ее, прижал сухую голову к своему плечу, и впервые в жизни узнал, что седые теткины волосы пахнут знойным зверобоем – травой, сохраняющей свою яркость и запах и в сушеном виде и год и два, и от этого неожиданного открытия или оттого, что тетка назвала его по-старинному: «Володимир», у него выступили слезы. Он взял давно уже собранный теткой чемоданчик и вышел, и тетка вышла вслед за ним на крыльцо, и он торопливо и молча, боясь вернуться, зашагал по тропинке, чуть ли не в другой конец деревни, к избе Егора Ивановича, председателя Филипповского сельсовета.
Владимир шел опустив голову – было тоскливо и смутно, ему захотелось еще раз взглянуть на здание школы, и он прошел на деревенскую площадь, где был магазин, клуб, школа и сельсовет – все добротной постройки, на кирпичном фундаменте и под железом. Обошел школу со всех сторон, постоял перед дверью и пошел дальше. Недалеко от избы Егора Ивановича его негромко окликнули, он остановился, шагнул в сторону, приглядываясь к неясной женской фигуре. Она поднялась ему навстречу, и Владимир увидел, что на руках у женщины спит ребенок, прикрытый шалью.
– Здравствуй, Павла, – негромко поздоровался он, и женщина спросила:
– Что, значит, тикает советская власть?
Владимир поставил чемодан и сел на скамью, днем раньше он не стал бы останавливаться, а сейчас вот сел, постукивая носком сапога по чемодану, не зная, что ответить.
Павла присела рядом, стараясь не потревожить спящего сынишку.
– Когда? – спросила она, и Скворцов опять постукал носком сапога о чемодан.
– На заре. Чего ты его на руках держишь? – кивнул он на Васятку.
– Боязно оставить. Бухает как. Умаялся за день. Три года, а натопается, нашлепается за день, взрослому не приведется стольки! А я пригорюнилась, сижу вот, – сказала она напряженно, не поворачивая головы, – Владимир Степанович, тебя поджидала.
– Зачем?
– Зайди, жутко одной-то, – попросила она.
– Зачем?
– Раньше не спрашивал, сам приходил, не отобьешься.
Он молчал, стало тесно в вороте, он потянул шеей, поднимая подбородок.
– Никто никого не неволил, сами разошлись, тебе ведь одной свободней было, простору хотелось.
– Будет тебе, Володя, старым колоть, зайди.
Владимир молча встал, ногой толкнул калитку и пошел к крыльцу, знакомому с мальчишеских лет, с двумя старыми вишнями по сторонам.
– Жарко, наверное, в избе?
– Нет, я сегодня не топила. Проходи, о притолок не стукнись, запамятовал небось.
Владимир, привычно нагнувшись, вошел из сеней в избу, окна слабо светились. Павла, тихо двигаясь, положила спящего сынишку на кровать, занавесила окна и зажгла подвешенную на крюк в матице лампу. Медля, стояла с поднятыми полными, как бы налитыми руками, словно бы поправляя стекло. Опустила, прошла по избе, бросила косой взгляд на Васятку, – из-под шали высунулась ножонка с кургузыми грязными пальцами. Подошла и села рядом с Владимиром на лавку с построжавшим смуглым лицом, задумчивая.
– Значится, вот так и будет теперь наша жизнь, Володенька? – Она дрогнула плечами, ладной, прямой спиной и сжала руки коленями – тонкий ситец юбки туго обтянулся. – А я бы тебе сказала, хоть ты и грамотный, а бабы понять не можешь. Да и то, тут грамота не к слову, при чем она тут, грамота? Все вы, мужики, одинаковы, бабьего нашего вам не понять. Молчишь, Володенька свет Степанович? Ну, молчи, молчи, сделанное теперя не переструнишь по-новому. – Павла подняла голову, тихая, понимающая улыбка змеилась по ярким губам, припухшим и чуть загнутым вверх. Глаза, горячие, длинные и черные, – редко встречались такие глаза у местных женщин, и шея, от смуглоты теплая, – все было знакомо Владимиру, и все было теперь чужим. «Зачем только согласился войти в избу?»
– Ты вот молчишь, – опять раздался голос Павлы. – Ты вот молчишь, а мы если в остатний раз говорим и не увидим больше один другого? Я, может, не желаю, чтобы ты плохое обо мне думал, хочу, чтоб понял ты, Володенька, голубок…
– Приговариваешь, как цыганка…
– А может, цыганка и есть, Володенька. Я одно хочу тебе сказать, я по тебе не сохла, так казнила себя, Володенька. Думала, волю себе давала, да нет, казнила себя, Володенька, любый, себя. Свободной жизни хотелось, простору, оттого и чистоту твою не оценила, так, думаю, глупенький, молоденький, будет ходить за мною телком, руки свяжет. Я ведь порченая уже была, все чего-то другого хотелось, нравилось мне вашим братом вертеть, оттого и оттолкнула тебя, Володенька, уж не сердись. Жизнь, она сама меня закружила, пока Васятку не родила. Вот когда я опомнилась да пожалела, не об Васятке – вся жизнь моя теперь в нем. О себе пожалела, тебя, может, вспомнила. Ты не всегда ведь такой был, грамотный, с обхождением, здоровкаешься за ручку, а тогда вон за этими окнами, помнишь?
– Павла…
– Да не об том я, ведь не жалюсь тебе, все то быльем поросло, хочу, чтобы обиды на меня не держал, не поминал меня лихом, может, видимся в остатний раз, Володенька милый.
– А я и не держу, – с усилием сказал Владимир, снова поднялось данное мужское на нее зло, когда ему так грубо предпочли другого, да и не одного. Павла словно смеялась над собой и над всей деревней. А ведь и учиться он тогда уехал больше от этого и уже потом, успокоившись, усмехался.
Павла молча следила за ним, беспокойно перебирая ворот мягкой ситцевой блузки. Владимир подошел к спящему ребенку, Павла еще привернула огонь и тоже стала рядом.
– Хороший мальчонка, на тебя похож. – Владимир рассматривал лицо спящего мальчика.
– Я и не скрывала, мой он, Володенька.
– Все шутишь?
Павла тесно прижалась к нему.
– Останься, Володенька, голубок. – Ее пальцы жарко сплелись у него на шее, он поймал их, сжал и отвел с силой. «А почему мне не остаться? – подумал он вдруг лихорадочно. – Почему не остаться, если это, может, последний вечер, час, минута? Может, мы последний раз видимся? И потом, почему я словно оправдываюсь? Перед кем нужно оправдываться? Ведь сейчас больше ничего нет и никого нет. А есть только это, только это… и свое нежелание оторваться».
…Все еще вздрагивало, не могло успокоиться ее упругое длинное тело, и Владимир, ошеломленный, обессиленный, лежал без мысли, без движения.