— Ты снимай полный ряд, она тогда нипочем не заметит, — советует Легкий.
— Полный ряд очень много, тут целых двадцать кусков, — говорю я.
— Ничего, как-нибудь. Зато чисто будет сделано.
Я так и делаю, снимаю полный ряд, а мешок ставлю на место.
— Как видишь, незаметно, — говорит мне Легкий.
— Да, незаметно, — соглашаюсь я.
Мы растолкли десять кусков. Ложечки маленькой, которой дают причастие в церкви, у нас не было, и я решил причащать большой, деревянной. Я зажег свечу перед иконами в углу, засветил лампадку, развел огонь в кадильнице, сделанной еще дедом-покойником из старой жестяной кружки, и начал читать по молитвеннику обедню. На плечи надел дерюжку, которая у нас вместо одеяла служит, чтоб походить на настоящего попа. Читаю нараспев, как заправский поп, а Легкий и ребята подпевают мне, стараются изо всех сил. Даже Тишка запел — он тоже надумал идти в «пустыню» и голодать вместе с нами.
Читаю старательно, махаю кадильницей, а ребята хором тянут:
— Аллилуйя, аллилуйя, а-а-а-а-ллилуйя!
Я разошелся вовсю, точно настоящий поп в церкви, но ребятам надоело мне подпевать, они то и дело смотрят на миску со сладкой тюрей. Такой тюри у нас даже богачи не едят.
— Слушай, Федя, не довольно ли нам дьячить? Время уж причащаться, — говорит Легкий.
Я и сам так думаю, причащаться мне охота и самому. Гашу свечи, лампадку, заливаю огонь в кадильнице и начинаю причащать ребят. Первым, конечно, причащаю Легкого, как своего лучшего друга и нашего атамана.
— Причащается раб божий… Как зовут? — спрашиваю его точь-в-точь, как поп в церкви.
— Васька… то есть Василий, — отвечает мне Легкий тоже как заправскому попу.
— Причащается раб божий Василий… Открывай рот!
Легкий открыл рот и проглотил одним махом сладкую тюрю.
— Ах, здорово! — кричит он. — Вот лихо-то! Лучше, чем в церкви! Там понемножку дают этой причасти, только рот мажут, а тут вон сколько!
За Легким подошел «раб божий Митрий», то есть Митька, за Митькою — Леник, за Леником — Захар, за Захаром — Тишка.
— А теперь, Легкий, будь попом ты, меня нужно причастить, — говорю я Легкому.
Легкий рад стараться, живо облачился в дерюгу.
— Причащается раб божий… Как звать? — спрашивает он меня.
— Федор, — отвечаю я.
— Причащается раб божий Федор…
И Легкий сует мне ложку с тюрей в рот.
Мы все причастились, а тюри в миске осталось больше половины. Да и сахару еще десять кусков целых.
— Как же с остальным-то будем, ребята? — спрашиваю я.
— По-моему, нужно сахар дотолочь, накрошить еще хлеба и доесть все! — говорит Легкий.
С ним согласны все. Сахар-то как-нибудь надо израсходовать.
— Только, ребята, смотрите не говорите никому об этом. А то мать забьет меня до смерти, она сахар очень бережет, — говорю я.
— Ну что ты! Разве мы не понимаем…
Мы толчем остальной сахар, добавляем в миску воды и хлеба, берем ложки и мигом доедаем сладкую тюрю.
Ну и наелись же мы!
Когда пришла мать с поля, мы сидели как ни в чем не бывало на лавке в нашей хате и мирно разговаривали. Тут же были и мои братишки с сестрами, которых я позвал с улицы после причастия.
— Играете, ребятки? — спрашивает у нас мать.
— Играем, тетя, — отвечает Легкий.
— Ну, играйте, играйте, только не деритесь.
— Нет, мы драться не будем, — увернет ее Легкий.
— А что это ладаном пахнет? — спрашивает мать.
— Это… это мы богу молились, я молитвенник читал, — говорю я, а сам краснею: испугался.
Мать сама приучила меня к молитвам. Она даже заставляла отчитывать болезни у соседских грудных ребят, которых бабы приносили к нам чуть ли не каждый день. Я отказывался, плакал даже, потому что ребята «дедом» меня за то прозвали. В таких случаях мне приходилось пробовать веника и сдаваться.
И сейчас матери понравилось, что я молился богу, да еще с ребятами. Она начала нас хвалить:
— Вот молодцы-то, детки, вот умники-то! Всегда богу молитесь, всегда, от этого только хорошими будете. А которые не молятся, те дураки, воришки, по чужим огородам лазают, дома таскают у матерей всё. А вы молодцы. Только огонь в кадильнице вы зря разводили — пожар можно наделать. В следующий раз молитесь без свечи и ладана, слышите, что говорю?
— Слышу, — отвечаю я, а сам ни жив ни мертв.
— Мы и причасть ели, — говорит Леник, словно его, дурака, за язык кто тянул.
Но Легкий тут же двинул Ленина в бок так, что он поперхнулся.
— Что, что ты сказал? — спрашивает мать у Ленина.
Легкий еще раз дал такого тумака Ленику, что тот точно волчонок завыл и заплакал.
— Ты за что мальчонку-то лупишь? — заступается мать за Леника.
— А он не смей на меня ругаться, я постарше его, — отвечает Легкий и уходит домой, уводя за собой Леника.
…Как-то так у нас получилось, что мы не только в тот день, но и на другой, и на третий, и на четвертый, и на пятый никак не могли уйти в «пустыню». Нам что-нибудь да мешало. Легкий с ребятами являлись ко мне аккуратно каждый день утром, чуть только мать выйдет из хаты. Леника лучше всего и не брать бы им с собой, но разве от него отвяжешься? У него тоже губа не дура, сладкую тюрю полюбил и он. Ведь Изарковы хоть богачами считаются, а сахарок берегут, чай пьют только по большим праздникам. И сахара ребятишкам своим дают в такие дни только по одному кусочку. А тут на-тко тебе, каждый раз по двадцати кусков берем на шестерых, это больше чем по три куска на брата приходится! Дурак бы набитый он был, если бы отстал от ребят.
— Ну, идем сегодня? — спрашивает меня Легкий каждый раз, входя со своей ватагой к нам в хату.
— Нужно идти, — отвечаю я.
— Так. А причащаться еще не будем?
— Как хотите. Можно и причаститься, сахар там еще есть.
И мы снова начинаем причащаться.
Мы причащались каждый день, пока на дне бумажного мешка не остался последний ряд сахару.
Но правде говоря, нам уж и не очень-то хотелось уходить в пустыню, а вот причащаться понравилось.
Мать пока не замечала моих проделок, ей не до того было. Она убирала лен в поле, а лен для нее дороже всего: изо льна она прядет пряжу, холсты ткет, рубахи нам шьет. И, как нарочно, она в эти дни забирала с собой в поле маленьких, а я оставался дома одни, караулить двор.
И нипочем бы она не узнала вскорости, что я сахар беру, ежели бы не этот дурак-несмыслень Леник.
Сели Изарковы обедать. Легкий хотя и наелся у меня сладкой тюри досыта, но от щей не отказался. А Леник не понимает таких хитростей. Сидит за столом да ногами болтает, к щам и не притрагивается. Мать Леника заметила это и удивилась:
— Ты чего это щи не ешь?
— Не хочу, — отвечает Леник.
— Это почему же ты не хочешь? Уж не заболел ли ты, чего доброго?
— Нет, не заболел я.
— Может быть, бабка чем накормила?
— Нет, бабка мне ничего не давала.
— Так почему же ты не ешь? — допытывается тетка Арина.
— А потому, что нас Федя Каманин причащал.
— Как — причащал? Чем?
— А так. Сахару натолчет, хлеба накрошит в чашку, воды нальет и причащает. А потом мы еще и сладкую тюрю едим все: я, Легкий, Тишка, Митька и Захар. И сам Федя ест с нами.
Мужики засмеялись, а тетка Арина говорит:
— Ну ладно ж, расскажу я как-нибудь его матери, пусть-ка она разузнает, откуда это Федя ее сахар берет. Что ж это он делает, лиходей, а? Сахар-то он, поди, ворует у матери, а вас сладкой тюрей кормит? Никуда это не годится. Пусть-ка она трепку ему даст какую следует. Вы, наверно, уж не раз причащались у него, немало сахару сожрали?
— Мы каждый день причащаемся, — говорит ей Леник.
Легкий хотел тут же задать Лепику трепку, но нельзя было при матери, а после хоть он и поколотил брата, но было уже поздно…
В этот же день тетка Арина встретилась в поле с моей матерью и все ей рассказала, так что Легкий не успел даже предупредить меня…
Сижу я в хате вечерком, читаю книжку, поджидаю мать. Смотрю — бежит она шибко, точно на пожар спешит, влетает в хату, словно вихрь какой, бледная, сама не своя.