Все больные слезли с коек, чтобы поглядеть, что будет делать мышка.
— И ведь нашлась охота! — недовольно буркнул Карел. — От слабости едва на ногах держимся, а на расправу силы хватает.
— Чего ты хочешь, мы уже выздоровели! — бахвалился Фера, неся к каске лохань с водой. — Я вчера бегал в сортир только десять раз, а позавчера пятнадцать. Скоро все выйдем на работу.
Он поднял доску с каской над лоханью, а Эда вооружился веником.
— Смотри, чтоб не удрала! — предупредил он. — Гляди в оба!
Фера поднял каску и взмахнул рукой. Мышь перепрыгнула через край лохани и исчезла под койкой.
— Эх вы, растяпы! — огорчился Фера. — Говорил же вам, не упустите!
Через две недели больные поправились. Только Пепик вернулся из больницы через месяц.
7
Ротатор был спрятан в тайничке, устроенном в кирпичной кладке дома, куда можно было попасть только через железные дверцы бездействующего дымохода. Гонзик и Кетэ вытащили ротатор и поставили на стол. Деревянным валиком Гонзик нанес краску и несколько раз повернул рукоятку, чтобы краска растеклась равномерно. Потом осмотрел восковку. При каждой корректуре его удивляла аккуратность и точность, с которой была перепечатана на машинке чешская листовка. Ни одного искажения в тексте, целиком непонятном тому, кто его переписывал на восковку. Оставалось только нанести крючки и черточки чешского алфавита, которых нет на немецкой машинке. Чешскую листовку он и Кетэ печатали всего лишь в пятый раз, обычно они размножали немецкие и голландские тексты.
Гонзик установил связь с отрядом чешской полиции, расквартированным по соседству, в Боттропе. Отряд прислали в Германию на шестимесячную переподготовку. Гонзик быстро обзавелся друзьями среди этих молодых чехов, полностью изолированных от внешнего мира, и каждую неделю отвозил в Боттроп пачку листовок с последними новостями, переданными за неделю заграничным, радио.
— Парни чуть не дерутся за листовки, — рассказывал он Кетэ, которая укладывала на доске ротатора стопку чистой бумаги и закрепляла ее. — Сотня экземпляров для их батальона — это капля в море. А для наших ребят полсотни тоже маловато. Они их передают из рук в руки, а одну листовку регулярно наклеивают около конторы, на той самой доске, где Нитрибит вывешивает расписание дежурств, Гюбнер — меню, а Бекерле — вырезки из «Фелькишер беобахтер». Несколько дней назад переводчик обнаружил там нашу листовку и так испугался, что даже не доложил капитану. С тех пор он постоянно начеку, каждый день внимательно прочитывает все чешские объявления, которые вывешивает «фербиндунгсман», не пропустит ни строчки.
Гонзик увлекался печатанием листовок, хотя временами сомневался в их действенной силе. Иногда ему казалось, что это слишком слабое оружие против гидры германского милитаризма, — печатным словом ее не убьешь. Никаких ощутимых результатов своей подпольной работы он не видел, так что нечем даже было определить ее эффективность.
Кетэ улыбалась.
— По-твоему, мы работаем зря? А ведь говорить людям правду — значит, давать им оружие в руки. Правда иной раз важнее оружия.
— Да этого мало, — возражал неудовлетворенный Гонзик. — Ты поручи мне другую работу, посерьезнее, поответственней.
— Работу, связанную с риском, мы, немцы, должны выполнять сами, это наш долг, — улыбалась Кетэ, ни на минуту не спуская глаз с монотонно постукивавшего ротатора.
В маленькой тихой комнатке с тщательно затемненными окнами было душно. Гонзик вертел рукоятку и смотрел на Кетэ. Она стояла против него, озабоченно наморщив лоб, и, хотя чувствовала на себе пристальный взгляд Гонзика, не поднимала головы.
В их отношения в последнее время вкралась какая-то гнетущая неловкость: они уже не могли, как прежде, запросто глядеть друг другу в глаза. Не находилось нужных слов, которые помогли бы отделаться от тягостного смущения; разговаривая, оба ощущали, что все это лишние слова, ничего, не значащие. Они обманывали сами себя. А ведь прежде им казалось, что все на свете имеет самое прямое отношение к ним самим, и они рассказывали о себе прямо и открыто, хотя Кетэ упорно умалчивала о своих родителях и своей работе. Она упомянула только, что служит машинисткой на заводе электрооборудования. Больше Гонзик ничего не узнал. Теперь отчуждение угнетало обоих. Молодые люди знали, что одно-единственное слово может исправить все, но не решались произнести его, делая вид, что не понимают истинной причины возникших недомолвок. В этом единственном и неповторимом слове таилась огромная вдохновляющая сила, но они словно забыли о нем. Только общее дело и общая ненависть к бесправию, произволу, стремление противостоять им нерасторжимо скрепляли дружбу Гонзика и Кетэ. Листовки на дешевой бумаге, в которых они несли людям правду и надежду, были их общим кредо, а затемненная комнатка — прибежищем, где они надеялись обрести самих себя. Постукивающий ротатор казался им волшебной шкатулкой, и ей в глубине души они приписывали таинственную силу, способную спасти и их самих.
Листки медленно ползли из-под валиков, Гонзик, иногда подкручивая регулятор, выправлял поля и молча принимал из рук Кетэ чистые листки, проскочившие, вместе с листовкой, между валиками старенького ротатора.
— Сколько?
— Сто пятьдесят, — ответила Кетэ, аккуратно собрав листовки.
— Еще.
Наконец оба пересчитали последние два десятка. Но Гонзик не перестал вертеть рукоятку, и ротатор постукивал, хотя весь тираж листовок был уже готов и это должно было положить предел притворной деловитости молодых людей. Жестяные пальцы продолжали подавать бумагу на валики и подсовывали листовки в руки смущенной Кетэ.
— Двадцать восемь, двадцать девять, тридцать… — помолчав, сказала она и подняла глаза. — Хватит!
Они долго и пристально глядели друг на друга, слегка щурясь, словно только что зажглась лампочка под потолком и глаза еще не привыкли к яркому свету. И эта минута напряженной тишины, казалось грозившая внести еще больше отчуждения, вдруг сразу изменила все: Гонзик и Кетэ молча шагнули друг к другу, протянули руки и поцеловались.
Они стояли, крепко обнявшись, ничего не слыша, кроме биения сердца. Таким желанным и упоительным было это объятие! Молодые люди сами не понимали, отчего они так счастливы: от того ли, что избавились от глупого стыда, или от нежности первых прикосновений.
Потом Гонзик отпустил девушку и дрожащей рукой откинул волосы со лба, измазав все лицо краской. Оба засмеялись, и этот смех рассеял смущение и придал смелости: они заговорили о своей любви, которую так просто утвердили первым поцелуем.
— Этого-то я и боялась, — шепнула Кетэ, пряча лицо у него на груди, а Гонзик снова обнял ее и поцеловал в голову. — Я тебе еще тогда, в первый раз, сказала: не надо думать о том, что я женщина… Но сама я с того дня не могла забыть об этом. — И она подняла к нему лицо, стыдливо улыбаясь.
Гонзик подтянул стул и сел на него, не выпуская Кетэ из объятий.
— Любовь сильнее нас, чудачка ты моя! А ведь это любовь, правда, Кетэ?
— Я люблю тебя, Hänschen! — горячо и смело воскликнула Кетэ, вложив в эти слова все то огромное, чем полны были их сердца.
Влюбленные долго молча сидели у стола, потом сложили высохшие листовки и спрятали ротатор.
— Хороший тайник, — вслух рассуждал Гонзик, закрыв дверцы дымохода и придвинув к ним столик комнатного рукомойника. — Но у нас гестаповцы раскрыли сотни таких тайников. — Он озабоченно поглядел на девушку. — Будь осторожна, Кетэ. Теперь я боюсь за тебя куда больше. Что я буду делать, если тебя у меня отнимут?
Она задумчиво стояла у стола и грустно улыбалась.
— А что мы вообще будем делать, Ганс, когда придет время расстаться?
Он взял ее за плечи.
— Мы никогда не расстанемся, Кетэ, — растроганно уверял он, глядя ей в глаза.
Столько нежданного счастья и радости послала им судьба!
Они никак не могли распрощаться. Гонзик три раза возвращался, чтобы снова и снова обнять и поцеловать Кетэ.