— Как вам сказать… Влюблен — это, пожалуй, неточно. У меня нет иной жизни.
— Это, наверно, хорошо, — вздохнув, отозвался Владимир Андреевич. — Мне порой кажется, что я не сросся со своей профессией. Нет такого сплава, как у вас.
— Между прочим, черная меланхолия посещает и меня. Особенно после крупных неудач.
Так это ж у каждого так, дорогой Владимир Андреевич.
Липец с горячим интересом покосился на Владимира Андреевича: глаза карие, живые, со светлячками, лоб уже в морщинах, нос красивый, с горбинкой, как у древних греков, губы тугие, упрямые, только вот поседел рано. Видно, в жизни много раз приходилось жестко штормовать. А душа чистая, до седины вот дожил человек, а юношеское, запальчивое, нерастраченное осталось.
Машина въехала в городок металлургов. Липец довез Глазкова до дома и, прежде чем пожать на прощанье руку, попросил:
— Возьмите Борьку в свой класс.
Владимир Андреевич промолчал. Липец понял его:
— Конечно, Борька — парень трудный, но… На мою помощь всегда можете рассчитывать.
— Ладно, — согласился Глазков. — Пусть приходит. Обломаем.
— И отлично! — повеселел Василий Николаевич. — Всего же два года до аттестата осталось! Я знал — вы не откажете!
Глазков вышел из машины. «Москвич» ворчливо фыркнул синим дымком и умчался к заводу.
16. Борис держит ответ
Вострецов сдержал слово: круто взялся за Бориса Липец. За скандал в клубе, за дебош в трамвае устроили ему товарищеский суд.
Суд состоялся в один из воскресных дней в клубе строителей. Народу набралось много. Обвинял Иван Ефимович Казаринов, мастер, заслуженный у строителей человек. Среди заседателей, с краю стола, сидела и Нюся Дорошенко. Девятый весь был в сборе. Держались кучкой и устроились в одном уголке — впереди, справа возле сцены. Глазков опоздал, но ему уступил место Левчук. Соседкой была Настенька.
— Здравствуйте, Владимир Андреевич, — поздоровалась почти шепотом она и зарделась.
«Симпатичная девушка, — невольно с теплотой подумал Владимир Андреевич. — Такие кудряшки веселенькие, носик вздернутый, но в меру».
Вели перекрестный допрос обвиняемого. Борис отвечал тихо, еле слышно. С задних рядов то и дело кричали:
— Громче! Ничего не слышно!
— Пакостить — так мастак, а отвечать — горло пересохло!
Борис повышал голос, но вскоре забывался, переходил чуть ли не на шепот. Владимир Андреевич посмотрел влево и заметил в первом ряду Вострецова. Сидел тот как-то неестественно прямо, боясь пошевельнуться. Рядом с ним молодая женщина с накрашенными губами и в очках сердито поглядывала на Липец и изредка что-то говорила Максиму. Понятно — жена. У Максима снова гладко зачесаны волосы, даже поблескивают немного, снова на нем тщательно отутюженный костюм. Да, выходит, борьба еще продолжается, значит, жена позиций не сдала.
Владимир Андреевич заметил впереди себя и Василия Николаевича; его напряженную широкую спину и багровую от волнения шею как не узнаешь? Переживает.
Настенька вздохнула. Ей казалось, что обвинитель допрашивает Бориса без пристрастия. Первое слово взял Иван Ефимович. В черном костюме, в вышитой рубашке-косоворотке, с небрежно зачесанными редкими волосами, он не очень уверенно вышел на трибуну, ладонью пригладил волосы, достал из нагрудного кармана бумажку и, надев очки, склонился над нею: разбирал, что там написано. Зал молчаливо наблюдал за ним — мастера все знали и уважали. Но вот он решительно смял бумажку (что-то его не устроило в ней), сунул в карман и, сняв очки, начал так:
— Таких, как я, пожилых, в зале считанные единицы, а то все молодежь. Не обижайтесь на меня, если начну с прошлого. Иногда его не грех и вспомнить. Вернулся я, помнится, домой с гражданской войны, и сердце заболело. К чему вернулся? К разрухе да к голоду. Власть Советскую завоевали, а наследство получили никудышное — разруху. Многих из вас тогда еще и в помине не было. Ну, что ж, горевать некогда, засучили покруче рукава, да за работу. Тогда я и стал строителем, потому что без строителя — новой жизни не видать как своих ушей. Давно это было, тогда я такой же молодой был, как и вы. А нынче что? Вот вы сравните да вдумайтесь — что стало нынче! Социалистическая наша держава всему миру тон задает! Кто первый космос покорять начал? Наша держава! Где города и заводы растут, как грибы после дождя? В нашей державе! Вот она какая наша держава! А создавалась она такими руками! — Иван Ефимович тряс своими руками. Владимиру Андреевичу почудилось, будто мастер вдруг вырос на целую голову, а плечи его налились невидимой силой. — Такими руками, как мои, как ваши. А завтра что будет? Это ведь словами нельзя передать, что будет завтра. Только цифрами можно передать. Цифры всем знакомы. Они для нас и наших друзей, как песня, а для врагов — гром. К чему я это говорю? А к тому, дорогие товарищи, что жить интересно. Мне б хотелось годков тридцать скинуть, а то и все сорок, да в комсомольцах походить под началом Максима Вострецова, — старик улыбнулся, по залу прокатился одобрительный шумок. Максим ерзнул на стуле, потянул руку к волосам, чтоб расчесать их по привычке пятерней, но жена повернула к нему строгое лицо, и Владимир Андреевич даже по движению губ догадался, что она сказала: «Максим, на тебя смотрят». Рука Максима повисла в воздухе и опустилась обратно на подлокотник кресла. Максим оглянулся и встретился глазами с Владимиром Андреевичем, заметил на его лице улыбку, вздохнул и тоже улыбнулся.
— Но вот досада, — продолжал Иван Ефимович, — кое у кого из молодых настоящей сознательности нет, а также понимания жизни. Вот он сидит, видите все его — парень здоровый, кровь с молоком, а в голове какой-то шурум-бурум. Я его мать, Ефросинью Семеновну, знал еще в молодости, хорошая и работящая женщина. А вон вижу сидит Василий Николаевич, брат этого шалопая. Кто у нас в городке металлургов не знает Василия Николаевича? Что, кроме хорошего, о нем можно сказать? Но поди-ка ты — в кого же удался Борис? Пьет, чертяка, а того не разумеет, в какой державе живет. В державе, которая ему все дала, которая все дороги перед ним открыла. Радуйся, учись, работай, строй города! А он тут хулиганит, дружков себе под стать подобрал, буянит, понимаете ли, в душу всем нам плюет, и мне тоже, потому что я его ремеслу строителя обучал. За Советскую власть я воевал, а потом города строил не для того, чтоб хулиганы разных мастей поганили тут. Вот что я думаю на этот счет. Только я, товарищи, всегда привык верить в человека, верю я и в Бориса Липец, не все в нем плохое. Не может того быть, чтобы ничего здорового ему не привилось. Привилось, да только не сумел отстоять самого себя от дурного. Да и мы хороши. Посматривали на его художества сквозь пальцы, а так не годится. И с Максима Вострецова спрос: куда комсомол глядел? Я считаю: надо вынести Борису Липец общественное порицание. Но гляди, парень, мы бываем добрые, коли с нами идешь в ногу, но бываем и беспощадные, коли попрешь против течения, коли не научишься ничему. Заруби себе это на носу.
Иван Ефимович кончил, и с трибуны провожали его горячими аплодисментами.
Потом выступила Нюся Дорошенко. На трибуну поднялась смело, говорила запальчиво и подтверждала слова внушительными жестами.
— Да как же можно в наше время жить так, как живет Борис Липец? — волновалась Нюся, и зал слушал ее с глубоким вниманием. — Время такое — окрыляет! А Борис? Прогуливает, пьет, дебоширит. Да какую же совесть надо иметь, если не краснеть за свои поступки? А глаза? Ведь слепым надо быть, чтоб не видеть вокруг ничего! Тут некоторые предлагали: гнать Бориса со стройки. Хочу спросить: куда? На Луну, что ли? Мы прогоним, другие маяться будут. Да неужели у нас сил не хватит взять его в оборот, нас вон сколько, а он один! Давайте его нам в бригаду, мы быстро отшлифуем, ласковым станет. Пусть попробует не быть!
В зале засмеялись. Нюсина бригада состояла целиком из девушек, озорных, острых на язык. Парни побаивались Нюсиных подруг. Поэтому и засмеялись, когда Нюся предложила взять Бориса к себе в бригаду — не поздоровится парню, эти отшлифуют. Настенька сердито проворчала: