— Только не для нас! Тут, — Лукреция показывает снимок, — на этой внутренней дороге (ах, сегодня уже внешней…), вот тут росли кусты, а тут Патриция подмахивала. Эти казармы на Казарменной назывались комендатурой. Так и говорили: «Пойдем к комендатуре». Потому что были и другие казармы, в районе Кшыков…
Лукреция плачет. Голос Патриции срывается. Я еле сдерживаюсь, прошу прощения у дам, кладу сигарету на пепельницу (не хрусталь, выломанный, видать, из стены большой кусок стеклоблока) и иду в санузел (совмещенный).
Противно. Противно и в то же время интересно. Все равно ведь не опубликую. Да и как публиковать? Что из этого можно сделать? Репортаж для «Политики»? «Глазами очевидца»? Что? Можно тиснуть материал, например, про плечевых, про воров, про убийц, про мусорщиков, про предателей, а вот про это как-то не очень. Хотя никто тут никому препятствий не чинит. Вот только нет языка, на котором можно было бы рассказать про это, кроме языка, использующего слова «жопа», «хуй», «отсос», «телок». Разве что так долго повторять эти слова, пока они не отмоются от казарменного налета. Как и слово «влагалище» в «Монологах вагины».[9] Ничего удивительного, что до сих пор никто не сделал на эту тему репортажа!
Такие вот мысли приходят ко мне, пока писаю и обвожу взглядом их санузел… Первым делом прямо со стены над унитазом в глаза бросается аккуратно вырезанный из какого-то журнала снимок телка. В наручниках, в сопровождении полицейских, тоже каких-то телковатых. Наверное, это кто-то известный, мне же известно о нем одно: он несвободен, а фишка в том, что невозможно, писая стоя, не смотреть на него. Далее — стиральная машина «Франя», не автомат, работает шумно, из крана капает, в поддоне горшки с папоротниками и всей той банальной растительностью, какую встречаешь в любом госучреждении здравоохранения. Смотрю на бедненькую косметику, выставленную на край пожелтевшей, не обложенной кафелем ванны, на открытый шампунь «Три травы», на запылившийся помазок, на какие-то дешевые тоники, кремы, на зубную щетку в последней стадии разложения с торчащими во все стороны желтыми щетинками. Паутина в полоскательном стакане. Турпизм — так бы я назвал это, рискуя в очередной раз нарваться на ярлык «эстет». Есть даже кварцевая лампа — свидетельство отчаянной битвы за привлекательность. Каждый, кто видел Лукрецию и Патрицию, с состраданием отводит взгляд. Но вся эта просроченная косметика, которую собирает Лукреция (а Патриция украдкой пользуется), грошовые зелья против целлюлита, для подтяжки живота… Все говорит о том, что я не в ванной, а в арсенале. Внезапно за моей спиной включается газовый бойлер, наверняка одна из них моет руки на кухне. Смотрю на голубые язычки пламени, на пожелтевшую ванную, на дне которой стоит кастрюля с желтой водой, на окошко над унитазом, завешенное тоже пожелтевшей шторкой. Квартира пожилых женщин. И везде полно цветов в горшках — пожилые женщины обожают растения.
* * *
Кругляк, кипиш, жестянка в течение пятидесяти лет была для гомосексуалистов чем-то вроде сегодняшнего торгового центра для среднего класса. Расположенная где-то в парке с дурной репутацией, покрытая ржавчиной, скорее всего еще довоенная, с остатками декора. В плане выглядела как звезда. Каждый ее луч — вход. А какие звезды приходили! Посреди — обоссанный со всех сторон то ли столб, то ли массивная колонна. По ней стекали потоки, смердящие, как подворотни старых домов.
Жестянка была частью городской инфраструктуры, такой же, как и фонари, скамейки, балюстрады, отделяющие гуляющих от реки или улицы. Во времена коммунистического правления это было единственное место общего пользования, где не сидела ворчливая смотрительница. Публичные женщины стояли под фонарем, а мы — у жестянки, как у позорного столба, вот именно, потому что каждый прохожий мог в тебя плюнуть. Внутри постоянно воняло дезинфекцией и мочой. Входили, вытаскивали свой шланг и лили на покрытую лишаем стеночку, на которой наросли сосульки и проступали настоящие палимпсесты, иногда кто-нибудь палочкой процарапывал на ней какую-нибудь надпись, хипповскую эмблему или что-нибудь на совершенно непонятной фене. Тот, кто приходил сюда только отлить, сразу же и выходил. Если за чем другим, то долго кружил вокруг жестянки в ожидании, пока кто-нибудь туда не войдет. Тогда следовало обождать пару минут, войти, встать рядом и начать дрочить, посматривая краем глаза на мужчину, который зачастую вовсе не ссал, а как-то бережно и размеренно гонял лысого. И тогда лед трогался, и можно было уже не прикидываться. Даже не поглядывая наверх, на лицо, которое, впрочем, никогда толком и рассмотреть-то было нельзя, потому что приходилось следить за мужиком, хватать его за конец и позволить ему схватить твой. Да и остатки смущения не позволяли поднять взгляд. Все это сопровождалось монотонным звуком падающих капель, эхом и холодом, более пронзительным, чем на улице. А поскольку у жестянки не было дверей, не было там никогда и непроглядной темноты. Впрочем, ночью некие таинственные Власти Парка перегораживали вход решеткой.
Но не всегда. Когда шел дождь, весь парк подхватывал неизлечимую венерическую болезнь под названием изморось. В такие ночи вход с Артистической иногда был открыт. Тогда в проеме, через который входили, появлялся мужчина, которого мы называли любовником дождя. Он стоял со спущенными до самых ботинок штанами и подвернутым под самый подбородок свитером. Мок под дождем или подрачивал у порога. Он ничего ни от кого не хотел, ему нужно было только эхо дождя, барабанящего по жестяным стенам, этот усиленный отголосок обычных капель. Похоже, он не чувствовал ни холода, ни стыда, ни ветра.
А может, как раз они его и привлекали? Каково человеку, по голому телу которого медленно скатываются холодные капли дождя, но не чистые, а упавшие с ржавой крыши сортира? Иногда я пытаюсь вспомнить его лицо. Какое выражение лица может быть у мужчины под тридцать, с усами, в подтянутом к подбородку и поддерживаемом одной рукой задрипанном свитерке? О чем он думает? Возбуждает ли его легкий шелест в ближайших кустах? И охватывает ли разочарование, когда выясняется, что это всего лишь ежи? А может, ежи для него как раз перебор? Однажды ночью я увидел его во время летней грозы. Он стоял и курил, а жестянка как не знаю что притягивала молнии. Груда мокрого железа. Погибнуть в городском сортире. От молнии в романтических пьесах гибли убийцы. Балладина[10] тоже погибла, правда восседая на троне. Любовник дождя был бледен и величествен, а его мокрые волосы слиплись в старомодную довоенную прическу. Да и усы у него были как бы слегка под Гитлера. В каждом приличном детективе убийца отправляется на свою охоту в дождливые ночи. Ночью парк мог много чего наобещать, только на выполнение обещаний не хватало времени — брал свое предрассветный холод.
Странно, что для большинства людей всегда существовало различие между смертью от молнии на троне и в жестянке или (если захотим найти нечто такое, что по формам и по расположению больше всего напоминает этот туалет в парке) в читальном павильоне. В эдакой беседке в стиле рококо, поставленной в английском парке, называемой также храмом размышлений, где наверняка не один роман прочли чувствительные рококовые матроны. Но было еще одно название для этого места сентиментального уединения: «храм Купидона». Часто над дверью помещали гипсовых амурчиков, целящихся своими стрелами в посетителей. Читаемые в беседке последние «Арлекины»[11] тоже призывали к греху, и, головой ручаюсь, это было то самое укромное местечко, где совершались измены. Но что-то мне подсказывает, что различие между этими двумя парковыми святынями, в которых творится практически одно и то же (и если не в действительности, то в грезах), по-прежнему существует и даже со временем усугубилось…