«27 апреля перед ужином, в 8–9 часов вечера, я встретил жену Геббельса в коридоре у входа в бункер Гитлера, она мне сказала, что хочет обратиться ко мне по одному очень важному поводу. И тут же добавила: сейчас такое положение, что, очевидно, нам с ней придется умертвить ее детей. Я дал свое согласие».
1 мая он по телефону был вызван из госпиталя, находившегося в 500 метрах от «фюрербункера».
«Когда я пришел в бункер, то застал в рабочем кабинете самого Геббельса, его жену и государственного секретаря министерства пропаганды Наумана, которые о чем-то беседовали.
Обождал у двери кабинета примерно минут 10. Когда Геббельс и Науман вышли, жена Геббельса пригласила меня зайти в кабинет и заявила, что решение уже принято (речь шла об умерщвлении детей), так как фюрер умер и примерно в 8–9 часов вечера части будут пытаться выйти из окружения, а поэтому мы должны умереть. Другого выхода для нас нет.
Во время беседы я предложил жене Геббельса отправить детей в госпиталь и передать их под опеку Красного Креста, на что она не согласилась и заявила, пусть лучше дети умирают.
Минут через 20 в момент нашей беседы вернулся в рабочий кабинет Геббельс и обратился ко мне со словами:
«Доктор, я вам буду очень благодарен, если вы поможете моей жене умертвить детей».
Геббельсу, так же как и его жене, я предложил отправить детей в госпиталь под защиту Красного Креста, на что он ответил:
«Это сделать невозможно, ведь все-таки они дети Геббельса».
После этого Геббельс ушел, и я остался с его женой, которая около часа занималась пасьянсом.
Примерно через час Геббельс снова вернулся вместе с зам. гауляйтера по Берлину — Шахом, и, поскольку Шах, как я понял из их разговора, должен уходить на прорыв с частями немецкой армии, он простился с Геббельсом…
После ухода Шаха жена Геббельса заявила:
«Наши сейчас уходят, русские могут в любую минуту прийти сюда и помешать нам, поэтому нужно торопиться с решением вопроса»…
Геббельс возвратился к себе в рабочий кабинет, а я вместе с его женой пошел в их квартиру (в бункере), где в передней комнате жена Геббельса взяла из шкафа шприц, наполненный морфием, и вручила мне, после чего мы зашли в детскую спальню, в это время дети уже лежали в кроватях, но не спали.
Жена Геббельса объявила детям:
«Дети, не пугайтесь, сейчас вам доктор сделает прививку, которую сейчас делают детям и солдатам».
С этими словами она вышла из комнаты, а я остался один в комнате и приступил к впрыскиванию морфия… После чего я снова вышел в переднюю комнату и сказал фрау Геббельс, что нужно обождать минут десять, пока дети заснут, и одновременно я посмотрел на часы — было 20.40».
Поскольку Кунц сказал ей, что у него едва ли найдутся душевные силы, чтобы помочь дать уснувшим детям яд, Магда Геббельс попросила его найти и послать к ней Штумпфеггера, личного врача Гитлера. Вместе с Штумпфеггером она разжимала рот усыпленным детям, клала ампулу с ядом на зубы и сдавливала челюсти. Штумпфеггер ушел, а Кунц спустился вместе с женой Геббельса в его кабинет. Геббельс в крайне нервозном состоянии расхаживал по комнате.
«С детьми все кончено, теперь нам нужно подумать о себе», — сказала ему жена. Он заторопился: «Скорей же, у нас мало времени».
Морфий и шприц, жена Геббельса говорила Кунцу, она получила от Штумпфеггера. А откуда у нее ампулы с ядом, он не знал.
Они могли быть вручены ей Гитлером, он раздавал эти ампулы в конце апреля, как мы узнали позже.
«Кунц возвратился в госпиталь в очень удрученном состоянии, — говорил потом нам начальник госпиталя Хаазе. — Он зашел в мою комнату, сел на кровать и зажал голову руками. На мой вопрос: «Геббельс и его семья мертвы?» — он ответил: «Да». На мой вопрос, был ли он один, Кунц ответил: «Мне помогал доктор Штумпфеггер». Больше ничего я от него добиться не мог».
Хаазе спросили, что ему известно о том, как покончили с собой Геббельс и его жена, он ответил:
«Со слов первого сопровождающего врача Гитлера штандартенфюрера СС Штумпфеггера и доктора Кунца мне известно, что Геббельс и его жена вечером 1 мая совершили самоубийство, приняв сильнодействующий яд, какой именно, сказать не могу».
Вице-адмирал Фосс, доктор Кунц, повар Ланге, техник гаража Шнейдер, начальник личной охраны Геббельса Эккольд, инженер Цим, технический администратор здания имперской канцелярии, и многие другие опознали Геббельса. Хотя он обгорел, но узнать его мог каждый, кто встречался с ним или хотя бы наблюдал его издали. Его можно было узнать даже по карикатурам в нашей печати. У него характерная внешность. Голова непропорционально большая для его тщедушной фигуры и заметно сплющенная с боков. Скошенный лоб, резко сужающееся к подбородку лицо. Он хромал на правую ногу, она была короче левой и вывернута стопой внутрь. Правая нога не пострадала от огня, на ней сохранился ортопедический ботинок с утолщенной подошвой и протез.
«На обгоревшем трупе видимых признаков тяжелых смертельных повреждений или заболеваний не обнаружено, — записано в медицинском акте. — При исследовании трупа установлено наличие запаха горького миндаля и обнаружены кусочки ампулы во рту».
Когда были получены данные химического анализа, было вынесено окончательное суждение: «Химическим исследованием внутренних органов и крови определено наличие цианистых соединений. Таким образом, необходимо сделать вывод, что смерть… наступила в результате отравления цианистыми соединениями».
К такому же выводу пришли относительно причины смерти Магды Геббельс.
Ночлег
Поздно ночью 3 мая в поисках ночлега мы оказались на окраине Берлина, в Бисдорфе.
Когда мы шли по темной, глухой улице, я вдруг услышала свист соловья.
Сейчас, когда пишу об этом, мне трудно объяснить, чем он тогда так поразил меня. Казалось, здесь, в Берлине, не только все живое, но даже камни вовлечены в войну, подчиняются ее законам. А тут вдруг — соловей, несмотря ни на что, нерушимо выполняет свое соловьиное дело.
После всего, что тут было, на затихшей берлинской улице свист соловья был удивительной вестью о живой жизни.
Мы попали в какой-то дом и поднялись по темной лестнице. Постучались. С чувством скованности вошли в квартиру людей, только что переживших катастрофу падения города.
Это была скромная квартира. Хозяева ее, пожилые супруги в стеганых халатах, потревоженные нашим неожиданным приходом, предоставили нам две комнаты, а сами, видимо, долго не могли заснуть: тихие шаги их доносились из коридора. Я легла на диван, и позабытые в войну душные запахи нафталина и лаврового листа обступили меня.
Четыре года… Когда война началась, я училась на литературном факультете.
В оставшемся незавешенным окне был виден кусок розового неба — это зарево стихающих пожаров. Удивительная после дней беспрерывных боев тишина была благодатью, от которой с непривычки цепенело сердце.
Сквозь напряжение этих дней пронзительно пробилась мысль: «Мы в Берлине» — и отшибла сон.
Было довольно светло. Со стены напротив выступили оленьи рога. Потом я разглядела на столе свежесрезанные цветы в вазе, в клетке — маленького попугая. Он проснулся, поскакал по игрушечной лесенке и принялся раскачиваться на крохотных качелях.
Подсвечивая карманным фонариком, я прочла на стене в рамке:
«Der Himmel, bewahre uns vor Regen und Wind und vor Kameraden, die keine sind»[26].
Стена была увешана фотографиями мальчика: вот он вскарабкался на деревянную лошадь, вот лежит на пляже, примостив голову на вытянутые ноги девушки в полосатом купальнике. Вот он уже военный, стоит в новой, ловко пригнанной форме, в руке у него тяжелая полевая каска. А вот он на групповой фотографии в веселой компании военных. В центре снимка — бутылка. Кто-то воздел каску на штык. Подписано: «Prosit»[27].