Теперь Ларин понял, что это значит. Он понял, что умирает, но ощущение опасной легкости, которую он испытал несколько дней назад, более не повторялось. Сила жизни, которую человек чувствует, пока он живет, не оставляла его, как магнит не оставляет частицу железа, им притянутую. Но Ларин прижимался к земле не потому, что земля могла продлить ему жизнь, а потому, что это помогало ему до последнего вздоха не расставаться с жизнью.
Было необходимо — и это было самое трудное — сосредоточиться на том самом главном, что он считал своею жизнью, своим счастьем, на том, ради чего он родился.
Но мыслям мешали видения прошлого, похожие на стаи птиц, прилетевших к закрытым окнам и бьющихся о стекла, несмотря на запрет.
Вот он стоит на улице и смотрит вслед Ольге, и легкое снежное облако удаляется вместе с ней; вот медленная синяя волна с неожиданным шумом разбивается о каменный причал, и Ольга радостно вскрикивает; вот они вдвоем в комнате Ольги, и майские сумерки не в силах перейти в ночь. Его сын…
Ларин застонал, и Богданов, не зная его мыслей, снова спросил:
— Плохо вам, товарищ капитан?
Мысли об Ольге, так рано им покинутой, вытеснили все другие. И этот маленький мир, известный только двум людям, ему и Ольге, вдруг вырос и заявил свое право на первенство.
Так это и было его жизнью, счастьем, тем, ради чего он родился? И разве не печально, что так короток был час вечерних сумерек, и что, стоя у каменного причала, он не дождался новой волны, несущей свет и синь, и что он не продлил расставания и не остановил Ольгу, ушедшую в легкое снежное облако?
Но Ларин не чувствовал ни сожаления, ни печали. На этом последнем допросе он ни о чем не сожалел.
Он жил в большом мире и для него. Он любил большой мир, и его судьба была для него важна. Неужели же в предсмертную минуту он обвинит себя в этом?
И видения этого мира представились Ларину тем более ясно, что лежал он на земле, привычной к боям, впитавшей войну и ставшей как бы ее отражением.
Так это и было его жизнью, счастьем, тем, ради чего он родился, — боевое подвижничество ради большого мира?
Богданов достал из кармана пакет с марлей, разорвал его и осторожно вытер испарину со лба Ларина.
И пока Богданов в ожидании врача прислушивался к биению сердца своего командира и всматривался в его глаза, ища желанного выражения, Ларин продолжал вести свой неслышный разговор. Новые видения, видения двух разных миров, посещали его, более не мешая сознанию и как бы соревнуясь друг с другом.
Так что же, что было его жизнью?
Он боялся сделать новое умственное усилие, чтобы не потерять сознание, но другого выхода не было, и ему пришлось сделать это усилие, и капельки крови показались в уголках его рта.
«Конец…» — подумал Богданов и, отвернувшись, заплакал.
Ларин не замечал его слез. Он совершил усилие и теперь, в последней сосредоточенности, увидел свою жизнь так, словно бы ей еще суждено было продолжаться. Будущее двинулось к нему навстречу, как будто бы он в бинокль взглянул отсюда на дальние Пулковские холмы. Но неожиданное приближение ничего не изменило.
Пути и перепутья, расставания и встречи, и, проживи он сто жизней, — он бы не смог сказать себе: остановись. И когда кончилась бы его сотая жизнь, он, лежа в смертной постели, пожал бы руку своей старой подруге и сказал бы ей: «Так. Только так», и не отвернулся бы от ее испытующего взгляда и не сказал бы: «Прости», потому что мир, созданный ими вдвоем и друг для друга, неразделим с миром, судьба которого была для них так важна.
«В этой нераздельности и есть моя жизнь, смысл ее, счастье, то, для чего я родился».
Богданов закрыл ему глаза.
Вскоре прибежал врач, пожилой врач с погонами майора медицинской службы. Он быстро и с удивительной для его возраста ловкостью осмотрел Ларина.
— Ничего нельзя было сделать, — сказал врач.
— Он это понимал, — ответил Богданов, не спрашивая о подробностях ужасного ранения.
— Какой был орел! — покачал головой врач, с невольным удовольствием рассматривая могучее и красивое тело Ларина.
Бой гремел уже вдалеке. Дружинницы заканчивали свою скорбную работу.
Дали знать Макееву. Ночью он пришел проститься с Лариным и сел возле него.
Лицо Макеева было усталым, каким только может быть лицо командира полка, двенадцать дней находящегося в жестоком бою. Казалось, что за двенадцать дней Макеев впервые присел. Морщины на его лице расправились и словно отдыхали, более не похожие на шрамы.
Николай Новиков впервые испытывал тяжелое горе и целиком был погружен в него. Все другие чувства были ему сейчас недоступны.
Елизавета Ивановна, глядя на мертвое лицо Ларина, вспоминала Смоляра, и потеря Ларина неумолимо сочеталась с главной потерей ее жизни.
Макарьев мучительно упрекал себя в том, что не уберег командира дивизиона. Он не представлял себе, как можно было уберечь Ларина, но чувство ответственности за все, что в дивизионе происходило, и за каждого человека, в нем служившего, было воспитано в Макарьеве с такой отчетливостью, что он повторял все ту же мучившую его фразу: «Все-таки я остался жив, а убили Ларина».
Ларина хоронили в Гатчине. Немцы окончательно были отсюда выбиты. Дивизия вышла из боя для приема новой материальной части. Осуществленный ею фланговый удар по противнику был высоко оценен командованием фронта.
На похоронах Ларина был выстроен батальон Сарбяна. Пришли на похороны и освобожденные от немцев гатчинцы. От бойцов надгробное слово взялся сказать Богданов. Но снова увидев Ларина, долго простоял молча.
— Командир дивизиона все стремился освобожденных повидать, — сказал наконец Богданов. — Но были другие задачи… — Богданову хотелось сказать об этих задачах, вспомнить прошлое, ведь Ларин — это уже было прошлое их дивизиона, но, глядя на лица окружавших его людей, он отказался от этого. Люди смотрели на него с надеждой, и Богданов сказал: — Все же мы теперь и Красносельские, и Гатчинские.
На следующее утро Макеев вызвал Новикова к себе.
— Ваша сестра, если не ошибаюсь, была женой капитана Ларина? — рука его невольно отбила такт.
— Так точно, товарищ подполковник.
— Полк заинтересован в судьбе вдовы погибшего капитана Ларина и… — костяшки пальцев снова упали на свежий сруб стола, — его ребенка. Вам ясно, товарищ лейтенант?
— Ясно, товарищ подполковник.
— Вам предоставлен отпуск для поездки в Ленинград.
— Слушаюсь, товарищ подполковник.
— Идите исполняйте.
Новиков по-курсантски точно сделал «кругом», но в это время Макеев подошел к нему. На плечи Николая легли сухие пальцы командира полка.
Николай хотел повернуться, но Макеев сам повернул его к себе.
— Товарищ подполковник… — сказал Новиков, чувствуя сильный и глубокий взгляд Макеева.
Макеев ничего не ответил. Он не спеша всматривался в лицо Николая, словно стремясь найти в нем новое, еще никому не известное выражение.
Вдруг что-то дрогнуло в углах его рта. Улыбнувшись каким-то своим мыслям, он чуть привлек к себе Николая и легко отстранил его.
— Мне можно идти, товарищ подполковник? — спросил Николай нерешительно.
— Да, да, конечно… — быстро сказал Макеев. Неожиданная улыбка еще какое-то время освещала его лицо.
Не заходя к себе, Николай выбежал на шоссе и стал ждать попутную машину. Но все машины шли по направлению к фронту, и Николай, нервничая, долго ходил взад и вперед. Вдруг он остановился. Навстречу ему один за другим шли двое. Первый был в широченной шинели без погон, болтавшейся на нем, как халат, и в пилотке без красной звездочки. Позади него шел красноармеец, держа винтовку навскидку. Николай чуть не вскрикнул: это был Хрусталев, бывший начальник арт-снабжения, и его конвоир. Когда они поравнялись с Николаем, он невольно уступил им дорогу. Хрусталев, кажется, узнал его. Что-то вроде улыбки появилось на его опухшем лице.
— А, младшенький!.. — сказал он сквозь зубы.
Николай отвернулся. Полчаса спустя ему удалось остановить попутную машину. В кабине, кроме шофера, уже сидел кто-то, с головой завернувшись в полушубок. Николай быстро прыгнул в кузов, где сидели два бойца. Они накрылись брезентом от мокрого снега, вялые хлопья которого падали непрерывно.