— Ну что, Павлик, как вы думаете, победим мы теперь немцев? — спросила Елизавета Ивановна и, не давая Ларину ответить, добавила: — Я думаю, теперь победим. Очень сильно все мы этого хотим. Подождите, не перебивайте меня. Знаю, что вы скажете: мы всегда этого хотели, но одного желания недостаточно, нужны хорошо обученные люди, резервы, техника. Я и сама это знаю. Но послушайте: я говорю — все, то есть каждый человек, и очень сильно хотим, — значит, человек ничего не пожалеет, на все решится. А ведь раньше не каждый человек был способен чувствовать сильно. Помните, как Сталин сказал, что нельзя победить врага, не научившись ненавидеть его всеми силами души. Но научиться ненавидеть — значит научиться сильно чувствовать… Когда Батя погиб, — сказала Елизавета Ивановна тихо, — я для себя только одного желала: забыться в работе, а лучше всего, как и он, погибнуть в бою. А потом… вот эти слова: «научиться ненавидеть врага всеми силами души». Я к этому стремилась. Понимаете? И что люди у нас хорошо обучены, и что техники много — это тоже потому, что мы всей душой научились и любить и ненавидеть.
Ларин обнял ее.
— Один только Батя умел вот так со мной разговаривать, а теперь вы…
Он собрался уходить, и Елизавета Ивановна забеспокоилась:
— Никуда я вас не отпущу, пока чаю у меня не выпьете… Сушки вкусные. Хотите стопочку?
Нельзя было в этом отказать ей. И пока Ларин пил чай, Елизавета Ивановна стояла рядом и озабоченно его угощала.
— Ну вот, теперь можно и проститься… До завтра…
По-прежнему безветренно падал снег. Натоптанную тропку замело, и Ларин ежеминутно проваливался в тугие, скрипучие сугробы. Но прежде чем вернуться к себе, он решил повидать Николая.
Все в землянке уже спали, и только Николай, сидя за столом, что-то писал. Увидев Ларина, он вскочил и спрятал листок.
— Садитесь, садитесь, — сказал Ларин. — Я к вам, как говорится, по-родственному пришел.
— Я ужасно рад, — сказал Николай. — Сейчас чай будем пить.
— Ну нет, — засмеялся Ларин, — чаем меня уж поили. На сегодня более чем достаточно.
— Ужасно, ужасно хорошо, что вы пришли, — повторял Николай. — Я написал маме и Ольге, теперь припишу, что вы были у меня перед боем. Правда, когда они получат это письмо, мы будем уже далеко отсюда, и письмо устареет.
— Не люблю подглядывать, — улыбнулся Ларин, — но, по-моему, младший лейтенант Новиков написал письма не только матери и сестре.
— Если говорить откровенно, то, когда вы пришли, я писал одной девушке. Она…
— Она очень хорошая девушка… — сказал Ларин.
— Да, так. Вы… знаете?
— Разве другой напишешь перед боем?
— Это правильно, конечно. Но я хотел сказать, что она… что она не такая, как все другие.
— И это разумеется. Иначе бы вы писали всем другим, а не ей одной.
— Сдаюсь, — весело заявил Новиков.
— Принято, — в тон ему ответил Ларин. Он сел на стол, с минуту молча и серьезно всматривался в лицо Николая.
— Поймет она вас?
— Товарищ капитан, ведь она все это время была в Ленинграде! Мы с ней учились вместе. Она сейчас телефонисткой на нашем коммутаторе работает. Как ей нас не понять? Для нее ведь тоже новая жизнь начинается! Вы уже уходите? — спросил он удивленно.
— Ухожу, — сказал Ларин. — Я ведь еще не написал своего письма.
— Ольге?
— Несколько раз начинал… И все не получается.
— Это всегда так бывает, когда хочется сказать слишком много.
В первом часу ночи Ларин вернулся в свою землянку. Открыв дверь, увидел сидевшего за столом командира полка.
— Докладывать не надо, — сказал Макеев. — Садитесь, Ларин. Не ожидали увидеть меня?
— Не ожидал, товарищ подполковник.
Лицо Макеева было усталым. Но это усталое лицо было лишено обычного напряжения. Резкие, похожие на шрамы морщины смягчились под влиянием какого-то нового и глубокого чувства. И это выражение счастливой усталости было неожиданным для Ларина. Вот закончены долгие, трудные сборы — как будто говорило это выражение, — а впереди долгий, трудный путь. Есть добрый обычай — посидеть, помолчать.
Макеев и Ларин минут пять сидели молча.
— Вторично я испытываю такое… такое нетерпение, — сказал Макеев. — Первый раз это было под Сталинградом. Перед наступлением обошел все батареи, вернулся в штаб. Чувствую — нет, не могу, пойду снова к людям. Так всю ночь и просидел в орудийном расчете. Понимаете?
— Да, да, я вас понимаю, — быстро сказал Ларин. Ему хотелось рассказать командиру полка о своих разговорах с Елизаветой Ивановной и Новиковым, но он чувствовал, что не способен передать словами эту свою особую готовность не только к новому испытанию, но и к великому счастью будущей победы. — Я вот тут сочинял письмо жене, и все не выходило, — признался Ларин Макееву. — Все, что ни напишу, кажется малым, ничтожным. Ведь вот какие события происходят, а я все о своей любви. А потом походил, был у Елизаветы Ивановны, в первую батарею зашел… Каждый думает о самом своем заветном, о том, что будет после того, как победим. И теперь я напишу это письмо. Ведь верно, так?
— Так, — сказал Макеев (рука его невольно отбила такт). — Помнится, кажется, у Толстого сказано: человек обязан быть счастлив. Иногда это бывает очень трудно. Трудно, когда хочется сказать слово близкому человеку — и некому. Я рад, Ларин, что повидал вас, — сказал Макеев. — Желаю вам успеха в бою.
Артиллерийская подготовка началась на рассвете.
И с первой же минуты стало ясно, что началось сражение, о котором мечтали тысячи и миллионы людей, сражение еще невиданного размаха и невиданной силы.
С каждой новой минутой усиливался гром артиллерийской грозы, но Ларину казалось, что в разноголосице боя он различает голоса своих орудий. Наверное, это было не так. В полноводной реке не угадаешь волну, которую принес горный ручей. Но ручьи питают реку, и можно сказать, что ручьи создали ее. Конечно, Ларину только казалось, что он ясно слышит выстрелы своих орудий, но главное состояло в том, что ларинские орудия стреляли. Цель была разведана и изучена. Это были немцы под Ленинградом.
Потом в дело включились танки.
Потом пехота пошла вперед, туда, где еще клубились и не могли приземлиться пороховые дымы.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
После первого стремительного броска пехота залегла под сплошным немецким огнем.
Для Макеева, для Ларина и для всех участников великого сражения начались дела обычные, уже неоднократно пережитые.
Ларин лежал в снеговой яме и кричал команды в телефонную трубку, а когда связь прерывалась, переходил на рацию. Семушкин и другие связисты искали порывы, сращивали концы, и снова Ларин брался за ледяную трубку полевого телефона.
Командир батальона старший лейтенант Сарбян, человек отчаянной храбрости, еще в начале войны получивший звание Героя Советского Союза и иссеченный за эти годы ранениями, несколько раз пытался поднять людей.
Ларин был рядом с ним (его дивизион поддерживал батальон Сарбяна) и видел его злое лицо.
— Брать надо! — кричал Сарбян. — Что? Почему не можем? Что впереди? Какой к черту-дьяволу дот! По чему дот? Брать надо.
Ларин понимал его. Так же, как и Сарбян, он знал, что немецкий северный вал состоит из множества мощных оборонительных линий, но так же, как и Сарбяну, ему казалось нетерпимым, что сегодня немцы еще способны сопротивляться. Если бы сам командующий сказал Сарбяну и Ларину: «Спокойно, ребята, дела идут хорошо. Передний край немцев взломан. Мы прошли вперед дальше, чем это намечено нашим планом», — если бы это и было сказано, все равно чувство горечи нельзя было бы заглушить, потому что дивизион Ларина не заставил замолчать немецкие доты и батальон Сарбяна не мог овладеть ими.
Но командующий не обращался к Сарбяну и Ларину с речами, и все, что он знал об их положении, определялось короткой сводкой:
«Немцы продолжают отчаянно сопротивляться».
Сарбян, попросив у Ларина «огонек, огонек всем дивизионом», побежал вперед. Больше Ларин его не видел. Он только слышал его голос: