— Ты изменился, Вихура. Ты тоже ничего не понимаешь. Он меня назначил, и поэтому только я имею право решать.
— Что? — Старик встал. — Послушай, Вацлав, нет выхода, который устраивал бы тебя. Классовая логика неумолима…
— Это ничего не значит.
— Неумолима. Отречься от самого себя? Изменить курс на сто восемьдесят градусов? Найти новых союзников? Найти их там, где ты видел только врагов? Вы можете сделать для Польши только одно: уйти.
— И оставить Польшу вам, да? Что для вас независимость? Химера польской буржуазии и помещиков. А вы кому отдадите ее в залог за спасение?
— Никому. Это для вас независимость равняется власти. Что ты хочешь спасти: власть или Польшу?
— Когда враг станет угрожать самому ее существованию, все, слышишь, Вихура, все, даже те, с кем ты сидел в Березе, пойдут сражаться, и даже под моим командованием.
Огромная усталость как тень легла на лицо Вихуры.
— Пойдут погибать, — сказал он. — Лучшие погибнут… Это самое легкое, самое простое из того, что ты можешь получить. Но ты хочешь другого. — Он повысил голос. — Ты пришел ко мне, думая, что старый Вихура может еще пригодиться, если удастся, как в мае, снова обмануть, пообещать что-нибудь…
— Ты предпочитаешь ОЗОН и Рыдза?
— Я не собираюсь выбирать между вами. Теперь я тебя понимаю. Ты хочешь власти такой сильной и популярной, чтобы иметь возможность капитулировать. Вот что ты хочешь!
— Ложь, Вихура.
— Это единственный выход, который, по-настоящему, вас устроил бы. Логично. Аргументы найдутся. Ведь вы все время мечтаете о марше на Киев, но страх, ужасный страх, держит вас за горло и связывает руки. Сколько времени продержится Бек, если отдаст Гданьск?
— Сейчас ты перестал быть коммунистом, Вихура, если даже когда-то им был. Хочешь перещеголять меня в патриотизме, но тут у тебя нет шансов. Я ни слова не сказал о том, чтобы отдать Гданьск. Я говорил только о власти, способной провести эластичный маневр.
— Маневр! Ты восхищаешься Гитлером, правда? У него есть волшебная палочка, которой у тебя нет. Он настоящий; не тень, не абстракция, а смерть, убийства, агрессия. Ты ему завидуешь! Не возражай. Ты понимаешь его лучше, чем Бек, тут я с тобой соглашусь. Охотнее всего ты поехал бы в Берхтесгаден… Но ты его не перехитришь.
— Не тебе судить о моих намерениях.
— Я их знаю. Предчувствую. Но есть и другой путь…
— Какой?
— Путь без вас. Против вас. Вы можете искать выход только в капитуляции, но капитуляция — значит потеря власти, а война — тоже потеря власти. Лучше уйдите поскорее.
Потом Вацлав Ян никак не мог понять, был ли в действительности этот разговор; он сидел в кресле и грезил, ведь из дому он не выходил, ему и в голову не могло прийти отправиться на Вильчую улицу. Да и вообще живет ли еще Вихура на Вильчей? И еще этот шпик в подворотне! Шпика он помнил с 1910 года. Вацлав Ян заметил его тогда первым; он стоял на противоположной стороне возле парикмахерской, а шпик как раз неосторожно высунулся из ворот дома номер тридцать два. Та же морда, которая в ту ночь… Ему могло показаться, но разве может сон быть таким реальным? Все возможно. Однако только в снах действительность предстает в нескольких различных версиях, ведь Вацлав Ян хорошо помнит, как он вошел в комнату Вихуры, и Старик там и в самом деле был, они сели друг против друга и молчали. Старик не курил уже трубку, хрипел и кашлял и все время вытирал платком слезящиеся глаза. Развалина. Вацлав Ян спросил об Анне, оказывается, она умерла от чахотки, когда Вихура сидел в Березе. Только это Старик и сказал, он, видимо, просто не хотел разговаривать со своим бывшим другом, потом встал и предложил Вацлаву уйти и больше не приходить.
Но эта версия, такая же реальная, как предыдущая, казалась Вацлаву Яну тоже ложной. Он, собственно говоря, отбросил ее сразу и думал об аргументах Вихуры, которые его удивляли своим неслыханным примитивизмом. Его, Вацлава Яна, обвинить в желании капитулировать! И он выслушал это обвинение! А ведь в том, что говорил Вихура, таилась опасность, которую он не мог не заметить: возможность извращения любой мысли, любого намерения и беззащитность перед столь произвольной интерпретацией.
— И что ты создаешь? Правительство национального спасения? Еще одну группу полковников? Кого ты обманываешь?
Это тоже Вихура или назойливый призрак Вихуры. Может быть, я болен, думал он. Или в самом деле только на границе сна и яви человек способен изучить самого себя? Может быть, именно так это и происходит?
Вацлав Ян никого не хотел видеть, даже Эльжбету. Он должен был тщательно отделить действительность от подобия действительности, холодный расчет от бредовых видений воображения, и делать это под непрерывным, внимательным наблюдением, о котором он знал, что оно не существует, но в то же время, без сомнения, существует в масштабах, выходящих за пределы современности, и которое как бы создавало еще не написанную историю. В майские дни, когда нужно было немедленно принять решение, Комендант лежал один в комнате на Праге[50], никого к себе не допуская, он должен был испытывать то же, что и Вацлав Ян сегодня. Так, во всяком случае, он считал. Никто не мог видеть Коменданта, но за ним наблюдали. Отмечалось каждое его движение и каждое задуманное слово. Какие видения посещали тогда Зюка? Потом он призвал к себе их, сидящих в соседней комнате, и начал говорить о боях Пятой армии, а они знали, не слушая его, что Комендант берет на себя всю ответственность, и этот факт казался им само собой разумеющимся. Взять на себя ответственность… Над тобой нет никого, кроме Бога и Истории, но когда ты остаешься один, а ты все время один в своем кабинете, охраняемом адъютантами и опоясанном телефонными проводами, тебя охватывает самый настоящий страх: страх перед ошибкой большой и ошибкой малой. Каждое решение может быть ошибочным, но нет уже никого, кроме Бога и Истории, кто сказал бы: «Нет!» И никто не скажет «нет» до той минуты, когда расступятся стены кабинета — и все скрытое, тайное, ожидаемое…
Он вонзил взгляд в карту, висящую на стене кабинета: Польша ему показалась огромной глыбой, тяжелой, выкованной из разнородного материала, и одновременно существом эфемерным, почти нереальным, созданным из ничего силой воли. Значит, и сохранить ее можно только силой воли, его, Вацлава Яна, властью и твердостью, если он возьмет на себя…
Полковник решил заставить себя думать четко и конкретно: сначала люди, деньги, план действия… И все же еще он не был уверен, принял ли он решение, все еще никак не мог переступить этот порог, как будто бы уверенность должна прийти извне… «Тень того, кто ушел». Опять этот Вихура.
Эльжбета пришла без предупреждения и сказала, что он болен. Вацлав неподвижно лежал рядом с ней, силы покинули его, Эльжбета положила ему руку на лоб, жест, который он не терпел, однако не оттолкнул ее, а попытался забыться, заснуть, чувствуя рядом ее спокойное дыхание. Но заснуть не удавалось. Глубокой ночью он вырвал Эльжбету из сна, взял ее, не совсем очнувшуюся, безвольную, а потом встал, сел в кресло возле окна и смотрел на покрывающий тротуары снег… Улица была пуста, но скоро показался одинокий прохожий, медленно идущий посередине мостовой. Казалось, что он пьян, но Вацлав Ян, глядя на сгорбленную фигуру, был уверен, что это Вихура.
Он не принял приглашения на прием по случаю приезда Риббентропа. Достаточно было нескольких слов, сказанных Беком по телефону, чтобы понять, что визит имперского министра не внес ничего нового в ситуацию, а, пожалуй, еще больше осложнил ее, поставил перед необходимостью скорее принимать какое-то решение. Через несколько ней дал о себе знать Ратиган. Ссылаясь на их недавнюю беседу, он попросил уважаемого пана полковника назначить ему аудиенцию. Вацлав Ян согласился.
Их встреча, которая продолжалась довольно долго (опасно долго, что, безусловно, было отмечено), была уже совершенно реальной.
Ратиган вел себя более свободно, чем в прошлый раз, но беспрестанно подчеркивал свое уважение, которое он питает к полковнику Яну, а также радость и даже волнение по поводу того, что полковник был так любезен и уделил ему столь много своего драгоценного времени и даже согласился провести с ним конфиденциальный разговор именно в тот момент, когда, возможно, решается судьба Польши. Сухой, костлявый, он наклонял голову над столиком, напоминая плоского бумажного паяца, которого малейшее дуновение ветерка может согнуть еще ниже.