Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Вы не понимаете истории Польши, пан Ратиган, — неожиданно резко прервал его полковник. — Не польское безумие, а то, что поляков ставили в безвыходное положение, когда нам только оставалось показать миру и себе, что мы еще существуем, вот суть этой истории… Я не игнорирую, — смягчил он свой тон, — ни эластичности, ни конъюнктуры, но если нас вынудят…

В этот момент Ратиган напоминал хищника, который на мгновение растерялся.

— Именно в этом дело, пан полковник, в этом дело, — поспешил он. — Без истерики, но с достоинством. Даже большие народы умели уступать. Ведь я к вам пришел, — продолжал Ратиган, — с огромным доверием. В Польше много разумных людей, назову хотя бы министра Чепека или министра Грабовского. Однако вы, пан полковник…

— Хватит.

— Я хочу, чтобы вы знали, что я в вашем распоряжении, что весь мой капитал, говорю не только от своего имени…

Ратиган замолчал, видимо, ему показалось, что Вацлав Ян его не слушает. В наступающих сумерках лицо полковника — Ратиган видел только его профиль — напоминало гипсовую маску. Финансист ждал, не зная, говорить ли ему дальше.

— Спасибо, — услышал он наконец.

— Могу ли я в ближайшие дни позвонить вам, пан полковник?

— Да.

А теперь перед Вацлавом Яном сидел Завиша и ждал объяснений, именно объяснений, а сознание того, что все же придется их давать, казалось унизительным.

Придется? Конечно, он мог прекратить разговор, но неожиданно понял и сам себе неохотно признался в этом, что ему хочется услышать свой голос, проверить аргументацию, которая представлялась логичной, оценить важность доводов. Как будет реагировать Завиша? Он редко задавал себе такие вопросы, поэтому снова вернулось унизительное чувство, словно он, Вацлав Ян, нуждается в одобрении не начальника или вождя, а обыкновенного своего подчиненного. «Дело не в том, чтобы они принимали нашу программу, руководствуясь разумом. Важны не аргументы, а эмоциональное состояние. Программа завтра может измениться, а я останусь». Чьи это слова? Зюка? Его собственные?

И все же Вацлав Ян начал говорить, но, когда он пытался сформулировать мысль, которая ему самому казалась многогранной и новой, мысль становилась плоской, примитивной, как будто он повторял что-то такое, что давно уже слышал, что презирал и что неоднократно отвергал. Поэтому полковник повысил голос и, уже доведя его до крика, хотел вернуться к свойственной ему спокойной манере, но слова несли его, он подумал, что давно не произносил речей, а ведь как он был хорош, просто прекрасен на трибуне сейма или, что ценил еще больше, во время дружеских встреч легионеров, когда перед ним были знакомые лица и ладони, готовые аплодировать.

У Завиши лицо было опухшее, плоское и неподвижное. Это лицо ничего не выражало, когда Вацлав Ян разглагольствовал о примитивном политическом мышлении, перенесенном в независимую Польшу из эпохи разделов и рабства.

— В конце концов нужно научиться, — излагал полковник, — вести себя в европейских джунглях, в хоре хищников, не так, словно мы — народ слабый, обреченный на страдания, а как это делает опытный хищник: уметь ловко отскочить, когда нужно уступить поле боя, если потребуется, схватить жертву за горло или притаиться, припасть к земле и терпеливо ждать. Только вождь, имеющий настоящий авторитет, может правильно оценить, настало ли время ожиданий или время атаки. Любые мелкие проблемы следует подчинить этой главной политической задаче; без всякого романтизма, без жалоб или ненужных сожалений по поводу отдельной человеческой судьбы. Ибо что такое судьба каждого из нас, как не часть общей судьбы народа, следовательно, если нужно принести в жертву также и себя, не должно быть никаких колебаний. — Это было прекрасно, упоительно, но вот тут-то как раз и начиналась пошлость, пустота, грязь, и последующие слова, еще более изжеванные, будто пропущенные через мясорубку, вызывали чувство стыда; следовало снова повысить голос, чтобы придать словам необходимое звучание. Значит, Завиша должен отдавать себе отчет в том, если, конечно, он хорошо понимает, к чему стремится Вацлав Ян, что письмо Юрыся и содержащаяся в нем информация — пожалуй, не следует этой информации слепо верить — в настоящее время бесполезны. Да и на что Завиша, собственно говоря, намекает, будто бы Юрыся убил шпион Ратиган, да к тому же еще с ведома, что уже совсем невероятно, Второго отдела? Каковы будут последствия, если борьба начнется именно в этой плоскости? Усиление антинемецких настроений в довольно опасной ситуации, при плохой для Польши конъюнктуре. Неожиданно Вацлав Ян подумал, что то же самое наверняка сказал бы Щенсный, и его охватила усталость, но он продолжал говорить.

Следует всячески препятствовать созданию климата, способствующего планам Гитлера, а он, Вацлав Ян, знает, какие это планы. Нельзя подвергать риску Польшу, созданную маршалом, и если нужно будет отступить, то будем делать вид, что отступаем… Какие это все неподходящие слова! Какие же ассоциации они вызывают! Какие исторические параллели! Ах, если бы найти не столь избитые, совершенно новые слова!

— В чем же главная вина Рыдза и Бека? — рассуждал он дальше. — В слабости, в недостатке авторитета, в том, что не они определяют политику, а события влекут их за собой, давят на них, их душит страх перед Гитлером, они боятся настроений у нас в стране, боятся тени умершего вождя…

Нет, Вацлав Ян не то хотел сказать. Почему он никак не может найти слова, которые рассеяли бы неведение, неуверенность, отчаяние?

А смерть Юрыся? А вдруг они метили именно в него, в Вацлава Яна, объяснял он Завише, когда убрали капитана запаса? Поэтому не исключено, что в будущем… А сейчас нет. Если коммунист невиновен, его невиновность будет доказана в суде. Пусть Завиша оставит все как есть. Даже сообщать кому-либо о письме Юрыся будет ошибкой.

— Нет, — сказал Завиша.

И то, что потом говорил Завиша, следует бесспорно признать противоречащим основным принципам иерархии и отношениям, которые давно сложились между Вацлавом Яном и его бывшим подчиненным. Завиша, расхаживающий по комнате в расстегнутом пиджаке с брюхом наружу, Завиша, жестикулирующий не как офицер, а как торговец на Налевках, Завиша, подвергающий сомнению его, Вацлава Яна, решения, — нет, такого он не мог себе даже представить. Так что же решился сказать ему Завиша?

…На что, собственно говоря, начал он, рассчитывает Вацлав Ян? Какая эластичность? Какое отступление, даже если это видимость? Гданьск? Поморье? (Вот уж примитивная болтовня, подумал полковник.) А где гарантия, что Гитлер не потребует большего? Впрочем… если даже он не потребует! Каждое поколение поляков умирало за Польшу и оставляло после себя след, крича захватчикам: «Нет!» Они не могли победить, но они боролись за правое дело. Не так уж важно, если правое, чистое дело, дело чести обречено на поражение… Обречено сегодня, но завтра, послезавтра… На это надо смотреть не в масштабе одной человеческой жизни. Поэтому-то он, Завиша, и идет за Вацлавом Яном, ведь необходимо бороться за чистоту их дела, за их завтрашний день…

Неожиданно ротмистру показались смешными и пустяшными его собственные рассуждения. Ему стало стыдно этой чистоты, когда он ее примерил к себе. Хотелось говорить иначе, но иначе не получалось.

— Почему письмо Юрыся должно быть спрятано в архиве? — спросил он. — Почему нельзя взяться за это дело? Почему должна торжествовать несправедливость, почему вы запрещаете защищать невиновного и не даете покарать виновного?

— Можете идти, — сказал Вацлав Ян.

10

Все началось прилично — в «Кристалле» должен был состояться небольшой ужин или, скорее, «зайдем, выпьем по рюмочке», «поговорим за столиком», и действительно они выпили по пятьдесят граммов, официант в галстуке бабочкой, зеркала, бутерброды, за окном Иерузолимские аллеи, приглушенный разговор, но, когда они снова оказались на улице, Завиша заявил, что поговорить по-настоящему им не удалось и нужно еще куда-нибудь зайти. Потом он уже пил один, Эдвард только пригублял, непривычный к таким алкогольным бдениям, ему незнакомы были эти забегаловки, грязные, в табачном дыму, за столами без скатертей и выщербленными тарелками, на которых лежали куски селедки. Толстый еврей выходил из-за стойки, улыбался (здесь Завишу знали): «Не хочет ли, пан ротмистр, в отдельный кабинет», был и отдельный кабинет, более чистый, иногда с диванчиком, занавесочками на окне и цветочком на подоконнике. Потом снова улица, в тот день началась оттепель, туман стлался низко, отрезая от земли уличные фонари и этажи домов, так что они шли в разреженном свете, словно не в городе, а по пустому пространству, в котором не было домов.

56
{"b":"236935","o":1}