— Дальше, — равнодушно произнес Нуретдинов.
— Дальше я вынужден изменить вам меру пресечения на подписку о невыезде.
— Отпустите?
— Отпущу. Хоть и не надо было бы. Таким бандитам тут самое место.
— Ай, начальник, — неожиданно оживился Нуретдинов. — Зачем такие слова говорить? Какой я бандит? Я тихий трудящийся человек. И отец мой был тихим трудящимся человеком. И дед.
— Тихий, как же…
— Правда отпускаете?
— Куда я денусь?
— Ах, начальник, ах, спасибо.
Он заулыбался. По обаянию его улыбка могла сравниться разве что с оскалом кобры, готовящейся укусить зазевавшегося путника.
— Распишитесь, — я протянул постановление об изменении меры пресечения. Нуретдинов внимательно прочитал его и расписался.
— Бежать не советую. По двести восемнадцатой дают лишение свободы редко. Возможно, отделаетесь условным сроком.
— Ай, какой бежать, о чем вы? Я вызвал выводного.
— Понадобитесь, я вас вызову повесткой.
Улыбаясь и кланяясь, Нуретдинов попятился к дверям.
— Ай, спасибо, начальник, что отпустили. Благодарен всегда буду. Если что надо, скажи, помогу.
Взгляд его был холоден и остр, как стилет. Нетрудно было понять, что единственная форма благодарности, на которую можно от него рассчитывать, — это кинжал в живот. Встреться только с ним где-нибудь в горном ущелье — отрежет голову и положит в сумку как военный трофей, басмаческая душа. Интересно, какими все же делами он занимался в Узбекистане? Грек говорит, что закатывал людей в асфальт. Много закатал? Об этом только сам Нуретдинов и знает…
Нуретдинов жил в однокомнатной квартире в центре города. Как только он вышел из СИЗО, тут же попал под колпак. Мы ежедневно читали рапорта групп наружного наблюдения. По ним выходило, что Нуретдинов вел пристойный образ жизни. Честно спит. Честно ест. Честно ходит в магазин. Честно не встречается ни с кем. Ни одного контакта. Похоже, он не испытывал особой потребности в общении с кем бы то ни было.
По телефону Нуретдинов тоже никому не звонил, кроме двух каких-то женщин, которые пообещали на днях осчастливить его своим присутствием. Телефон мы поставили на «кнопку», то есть на прослушивание. По правилам наслаждаться прослушиванием чужих телефонных разговоров мог только КГБ. Чтобы милиции присоединиться к этому развлечению, приходилось идти на поклон к своим коллегам, к которым в МВД никогда не питали братских чувств. Прокуратура же вообще была чужая на этом пиру.
Мы дали Нуретдинову пару дней на отдых, потом решили, что ему хватит прохлаждаться, и взялись за дело…
— Не передумали? — спросил я у Ионина. Горло его все еще было обвязано, но ангина понемногу отступала, чего не скажешь о моем бронхите.
— Не передумал.
— Тогда приступаем. Главное, держитесь естественно. Вот что вы должны сказать…
Я заставил повторить текст. Мы проработали различные варианты разговора. Я записал все на бумажку и положил перед Иониным.
— «Он сказал — поехали, он взмахнул рукой…» — процитировал я известную песню. — Звоним.
Пашка держал вторую трубку. Весь разговор записывался где-то в тесной, заставленной аппаратурой комнатенке на магнитную пленку, и его распечатку в УВД привез гонец из УКГБ.
— Мне Амира Нуретдинова, — слегка дрожащим голосом произнес Ионин.
— Ну.
— Это вы?
— Я. Ну?
— Значит, в справочной правильно телефон дали.
— Ну. Ты кто?
— Станислав Валентинович Ионин. Одно время работал на комбинате у Новоселова.
— А мне это зачем?
— Сейчас узнаешь, ворюга. — Ионин начал заводиться. — Думаешь, я забыл, как по твоему приказу меня в подворотне били?!
— Ты о чем, безумец? Я тебя не знаю.
— Меня к следователю вызывали, который тебя и твоего друга-ворюгу посадил. Кое-что я там узнал. Кое-какие справки через знакомых навел… Те двое негодяев, что меня били… Думаешь, я не понял, что они и Новоселова зарезали?
— Мне зачем это знать?
— Ты с ними одна шайка-лейка. Я вас всех на чистую воду выведу!
— Вот шакал. Ты знаешь, с кем говоришь?
— Зато я знаю, как этих двоих, Льва с его приятелем-борцом, найти. Если в Москве живут, думаешь, никто не знает, откуда они?..
Нуретдинов ничего не сказал.
— Ты меня, ворюга, слышишь?
— Слышу.
— Я следователю пока ничего не рассказал. Ни о чем. Думаешь, не хотелось, чтобы вас всех арестовали? Еще как хотелось. Эти негодяи меня же в землю втоптали… Но надоело все. Сколько можно, — вздохнул Ионин. — Амир, мне деньги нужны.
— Иди работать на стройку — там хорошо платят. Грузчиком много не заработаешь.
— А, вспомнил, значит. И знаешь, что грузчиком работаю.
— Кончай языком молоть. Говори.
— Во всем мире за физический и моральный ущерб платить принято.
— Сколько?
— Сорок тысяч.
— Шакалий сын, на кого ты лапу поднимаешь? В навоз втопчу. — Слова были произнесены без особых эмоций, спокойно, но от них веяло такой нешуточной угрозой, что даже мне стало не по себе и я подумал, что зря мы втянули Ионина в эту историю. Но теперь отступать некуда.
— Не пугай. Через три дня сорок тысяч. В трубке послышались гудки.
— Послал по матушке, как я и говорил, — махнул рукой Пашка.
— Поглядим.
Через четверть часа послышался телефонный звонок.
— Не ходи в прокуратуру. Поговорим, обсудим. Договоримся…
НЕЗВАНЫЕ ГОСТИ
— Ну-ка сделай погромче, — велел Пашка, и я послушно усилил звук радио, стоящего на моем письменном столе.
"В Московском городском комитете КПСС вчера состоялся Пленум, в котором принял участие Генеральный секретарь ЦК КПСС Михаил Сергеевич Горбачев. С трибуны Пленума выступление бывшего первого секретаря МГК КПСС Ельцина было признано политически незрелым, крайне запутанным и противоречивым. Оно не содержало ни одного конкретного предложения, строилось не на фактах, а на передержках и было демагогическим по своему содержанию и характеру. По мнению Бориса Николаевича, не хватает революционного напора в проведении перестройки…»
— Вцепились холуи в Николаича, — с сожалением произнес Пашка.
— Все хороши. «Не хватает революционного напора перестройке». Ты смотри, мало ему уже существующего бардака.
В ту пору почти никого не обошло увлечение Ельциным. Ходили легенды о его выступлении на Пленуме ЦК, когда он обвинил Горбачева в зарождающемся культе личности и в том, что тот слишком выставляет везде свою жену Раису Максимовну, после чего оратора начали топтать все за политическую незрелость, особенно старался Шеварднадзе, через несколько лет вдруг загадочно попавший в лучшие друзья российского президента. Народная молва приписывала выступлению Ельцина совершенно фантастические подробности, но ничего проверить было нельзя, поскольку текст стал государственной тайной за семью печатями.
— Хорош, — я щелкнул выключателем, и радио замолчало. — Наслушаешься, потом на митинги ходить будешь.
— «А может, вы, отец Федор, партейный? — спросил Ипполит Матвеевич», — хмыкнул Пашка.
— Пахать надо.
— Кто же тебе мешает? — зевнул Пашка.
— Представляешь, если Нуретдинов решит заплатить эти сорок тысяч, — сказал я, открывая сейф. — И что нам тогда делать?
— Поделим на троих, — ухмыльнулся Пашка. — Ничего он не принесет. У него же финансовые возможности не как у Григоряна, а пожиже. Ему сорок тысяч ох как самому нужны на черный день. На тот день, когда решит от следствия скрыться.
— Если только он поверил во внезапно пробудившуюся алчность Ионина.
— Уж тут будь спок. В это он поверит. То, что алчности не было, — выше его понимания. А что человек хочет содрать мешок денег — для него естественно.
Я вынул из сейфа бумаги и стал их раскладывать по порядку в папки.
— Представь, если он все-таки не спортсменам свистнет, а своим абрекам.
— После обыска у Григоряна абреки дернули из города, и сейчас их сюда ничем не заманишь… Слушай, чего ты все ноешь? Сам втравил нас в историю и ноешь.