— Не выйдешь ли со мной?
Ни слова не говоря, Бохов встал, надел шинель, и оба покинули барак. Выйдя, они не стали разговаривать, и только когда выбрались на широкую, ведущую к лазарету дорогу, по которой еще сновало в обоих направлениях много заключенных, Гефель сказал:
— Мне надо с тобой поговорить.
— Что-нибудь важное?
— Да!
Они беседовали тихо, не привлекая к себе внимания.
— Один поляк, Захарий Янковский, принес с собой ребенка.
— Это ты называешь важным?
— Малыш у меня в кладовой.
— Как так? Почему?
— Я спрятал его у себя.
В темноте Гефель не мог разглядеть лица Бохова. Какой-то заключенный быстро шел им навстречу из лазарета, стараясь укрыть голову от моросящего дождя, и с разгона толкнул их. Бохов остановился.
— Да ты, кажется, с ума сошел!
Гефель поднял руки.
— Дай объяснить, Герберт…
— Я ничего не хочу слышать.
— Нет, ты должен выслушать, — настаивал Гефель.
Он знал, что Бохов человек твердый и непреклонный. Они пошли дальше, и в груди у Гефеля вдруг поднялась горячая волна.
— У меня у самого дома мальчуган, ему теперь десять лет, — без всякой связи с предыдущим заговорил он. — Я еще ни разу не видел его.
— Сентименты! Тебе дано самое строгое указание ни во что не впутываться. Ты об этом забыл?
Гефель защищался:
— Если эсэсовцы сцапают малютку, ему крышка. Не могу же я притащить его к воротам: «Смотрите, вот что мы нашли в чемодане».
Они дошли почти до лазарета и повернули обратно. Гефель чувствовал, что Бохов настроен непримиримо, и заговорил с глубоким упреком:
— Герберт, дружище, у тебя нет сердца.
— Сентиментальный бред! — Бохов заметил, что произнес это слишком громко. Поэтому он тут же оборвал себя и продолжал тише — Нет сердца? Здесь речь идет не об одном ребенке, а о пятидесяти тысячах человек!
Гефель молча шел рядом. Он был глубоко взволнован Возражение Бохова ошеломило его.
— Ладно, — сказал он, пройдя несколько шагов. — Завтра утром я снесу ребенка к воротам.
Бохов покачал головой.
— Ты хочешь вместо одной глупости сделан, другую?
Гефель разозлился.
— Одно из двух: или я спрячу ребенка, или сдам его!
— Ну и стратег!
— Так что же делать?
Гефель выдернул руки из карманов и беспомощно развел ими. Бохов старался не поддаться волнению, охватившему Гефеля. Пытаясь успокоить товарища, он заговорил своим деловитым и как будто безучастным тоном:
— Я слыхал в канцелярии, что завтра уходит партия заключенных, и я позабочусь, чтобы поляк попал в нее. Ты отдашь ему ребенка.
Такое жестокое решение привело Гефеля в ужас. Бохов остановился, подошел к Гефелю вплотную и посмотрел ему прямо в глаза.
— Ну, чего еще?
Гефель тяжело дышал. Бохов понимал его чувства. При обсуждении тех или иных вопросов решающее значение имел долг перед всем лагерем. Бохова ИЛК сделал ответственным за группы Сопротивления. Мог ли он, Бохов, допустить, чтобы из-за какого-то ребенка военный инструктор групп навлек опасность на себя, а может быть, и на сами группы? Или на весь созданный с такими усилиями подпольный аппарат? А может быть, и на лагерную охрану, которая внешне была вполне легальной организацией, но по существу — великолепным военным объединением? Никогда не знаешь, во что выльется самое безобидное дело. Случай с ребенком может быть первым толчком, и разом обрушится смертельная лавина, сметая всех и все. Такие мысли проносились в голове Бохова, когда он глядел на Гефеля. Он повернулся, чтобы продолжать путь, и печально сказал:
— Иногда сердце очень опасная вещь! Поляк, конечно, сообразит, что делать с ребенком. Раз он довез малыша до нашего лагеря, он довезет его и дальше.
Гефель по-прежнему молчал. Они свернули с дороги и остановились между бараками. Здесь было пустынно. Обоих пробирало под холодным ливнем. Впотьмах они почти не видели друг друга. Гефель спрятал руки глубоко в карманы, зябко втянул плечи. Он не трогался с места. Бохов схватил его за плечи и потряс.
— Не валяй дурака, Андре! — мягко сказал он. — Ложись спать, завтра поговорим.
Они расстались.
Бохов посмотрел Гефелю вслед и усталыми шагами пошел дальше. Бохова охватило чувство жалости, но он сам не знал, кого ему жаль: Гефеля, или ребенка, или того незнакомого поляка, который даже не подозревал, что в эту минуту решалась его судьба. Решалась заключенными, его собратьями, которые в силу сложившихся обстоятельств имели над ним власть. Бохов отогнал от себя эти мысли. Действовать надо быстро и бесстрашно. Он торопливо соображал. Скорей назад в барак!
Бохов перехватил Рунки, старосту блока, у выхода в тот момент, когда тот собирался нести заполненную рапортичку в канцелярию старосты лагеря.
— Дай сюда, Отто, я отнесу сам.
— Что-нибудь случилось? — спросил Рунки, заметив необычный тон Бохова.
— Ничего особенного, — ответил тот.
Рунки знал, что Бохов — один из лагерных «старожилов», чье слово имеет вес. О принадлежности Бохова к ИЛКу и вообще о существовании этой организации он не имел ни малейшего понятия. Среди политических заключенных действовал закон конспирации, связывавший их всех безусловным взаимным доверием. Любопытство отсутствовало, люди знали, но молчали обо всем, что должно было происходить в лагере. Здесь царили строгая внутренняя дисциплина и сознание полного единства, не допускавшее необдуманных вопросов о вещах, которых не следовало знать. Все без исключения подчинялись закону, который воспринимали как нечто само собой разумеющееся: важному делу помогать молчанием. Так они защищали друг друга и охраняли сокровенные тайны от разоблачения. Круг таких заключенных был велик, он распространялся на весь лагерь. В каждом бараке были товарищи, которые носили в сердце тайну, окутанную молчанием. Партия, их связавшая, была с ними здесь, в лагере, невидимая, неуловимая, вездесущая. Конечно, тому или иному она, так сказать, открывала свое лицо, но только тем, кому дозволено было его видеть. В остальном все они были на один лад: обритые наголо, в грязных лохмотьях, с красным треугольником и номером на груди… Потому Рунки не стал расспрашивать Бохова, когда тот отобрал у него рапортичку.
В комнате рядом с канцелярией, где помещались староста лагеря Кремер и его помощник Прелль, вечерняя деятельность уже затихла. Прелль вышел за чем-то в канцелярию. Кроме Кремера, занятого составлением для завтрашней переклички сводки всего состава лагеря, на основании рапортичек отдельных блоков, здесь находилось лишь несколько старост блоков и писарей, уже сдавших свои рапортички и болтавшихся без дела. Вошел Бохов. По его поведению — Бохов медлил передать рапортичку Кремеру — лагерный староста понял, что у писаря тридцать восьмого блока есть что-то на душе. Кремер тоже принадлежал к кругу знающих и молчащих. Назначение его лагерным старостой было устроено товарищами из ИЛКа. Эту важную должность раньше занимал назначенный Клуттигом уголовный преступник, который злоупотреблял своим постом для личных выгод и поэтому был устранен. Его нужно было заменить человеком, внушающим доверие. Члены ИЛКа остановили свой выбор на старосте блока Вальтере Кремере. Искусно использовав разногласия между Клуттигом и начальником лагеря Шваалем, товарищи из ИЛКа «сделали» Кремера лагерным старостой. Эта задача была возложена на надежного человека, парикмахера начальника лагеря, каждое утро обслуживавшего Швааля. В то время как Клуттиг для различных обязанностей, выполняемых заключенными, предпочитал уголовников, Швааль любил назначать политических, полагаясь на их высокий уровень развития и дисциплинированность. О вечных трениях между Клуттигом и Шваалем знал весь лагерь. Швааль охотно прислушивался к словам парикмахера, советовавшего ему назначить на пост старосты политического заключенного, ведь это давало ему случай лишний раз утереть нос строптивому помощнику. Так Кремера официально назначили приказом начальника лагеря. Кремер хоть и не был членом ИЛКа, но благодаря своему положению всегда стоял в центре событий. Ничто в лагере не могло произойти без его ведома. Он получал приказы от Швааля, от его помощника и от коменданта. Приказы нужно было выполнять, но так, чтобы жизнь и безопасность заключенных не ставились под угрозу. Это требовало ума и искусного маневрирования. Кремер, плотный, широкоплечий медник из Гамбурга, был олицетворением спокойствия. Ничто не могло вывести его из равновесия. Молчаливо сотрудничая с членами партии, нес он тяжкие обязанности своего поста. Подпольная партийная организация лагеря воплощалась для него в лице Герберта Бохова. И хотя Кремер ни разу не сказал об этом вслух, он знал, что все исходившее от Бохова, исходило от партии. Заботясь о том, чтобы староста лагеря как можно меньше знал о структуре их подпольной организации, Бохов нередко перегибал палку. «Не спрашивай, Вальтер, так для тебя лучше!» — часто говаривал он, когда Кремеру хотелось вникнуть в смысл указаний, которые давал ему Бохов. Кремер обычно молчал. Правда, частенько ему казалось странным, что из указаний делают «тайны». В эти минуты его охватывало искушение похлопать Бохова по плечу: «К чему такое скрытничанье, Герберт, я и сам кое-что понимаю!» Иногда он втихомолку посмеивался — ведь он знал то, что ему знать не полагалось, но чаще сердился — Бохов, по его мнению, сделал бы лучше, поговорив начистоту. Вот и сейчас, дружески поворчав, он выпроводил лишних посетителей и выжидательно посмотрел на Бохова.