Царством деда был чулан: комната с низким потолком, без настила, заполненная бочками, кадушками, чанами; за ним, через три ступеньки вниз под арку, шел хлев, в котором, когда я был маленький, стояли коровы, а сейчас клетки с кроликами и корзины с наседками, высиживающими на соломе птенцов; наконец, перед выходом коридор был заставлен мешками с семенами, подвешенными на стенах или стоящими в углу серпами, садовыми ножами для обрезки сучьев, топорами, граблями, косами, вилами, заступами, мотыгами. Здесь у стены стояли и мои заступ и мотыга; и я, прежде чем взять их, плевал себе на руки и растирал, видя, как это делал дедушка.
Здесь, в густом запахе бродящего вина и навоза, бурлило сусло, раздувалось брюхо крольчих, подрастали цыплята, вылуплявшиеся из яиц.
Когда я стал жить там постоянно, меня удивляло отличие этого дома от дома в Лукке. В доме не было воды, надо было набирать ее ведром в колодце под смоковницей. В кухне на раковине из серого камня всегда стояли два полных ведра. Над печкой с квадратами открытых конфорок был надстроен очаг с камином, с черным таганом для каши и двумя низкими деревянными скамеечками по бокам. Потом туалет. Там было невозможно смотреть книги и мечтать: он был неудобный, с круглой зловонной дырой, над которой надо было сидеть на корточках. Потом дыру закрывали тяжелой каменной крышкой. Я быстро усвоил, что, когда не очень холодно, лучше делать это в поле.
На первом этаже, рядом с комнатами, располагалось помещение-склад для хранения сорго. Каждые два месяца сорго надо было перекладывать, чтобы мыши не делали в нем нор и не поедали его: снопы сорго несли на гумно, разбрасывали на солнце и снова закладывали в помещение до самого потолка. Несмотря на это, каждый раз откапывались новые выводки мышей, которые начинали лихорадочно бегать туда-сюда, как только в их норы врывались свет и крики людей. Домашний кот в гуще этого кишения не знал, куда поворачиваться, на кого бросаться. Возбужденные этим избиением люди кидались с криками во все стороны, со щетками и метлами. На настиле, стенах, всюду оставались пятна крови, кулечки кожи и костей. В Лукке я любовно разводил мышат, а здесь быстро включился в общее возмущение, приносил кота и бросал его на снопы сорго.
Позади дома, на жидкой черной куче навоза и соломы, рылись куры в поисках красных червяков, стояла печь с раскрытым полукруглым зевом, и из него торчала ручка лопаты; а ниже был курятник, с грязными от помета длинными шестами, земля под которыми тоже была усеяна пометом и перьями. Чтобы взять яйца, приходилось садиться на корточки и вползать на четвереньках внутрь, вдыхая сильный теплый запах, стараясь не запачкать руки и колени: корзина с наседкой стояла в глубине, в темноте, надо было искать ее на ощупь, шарить руками, пока не наткнешься на теплые яйца, и не пугаться, если потревоженная курица начнет хлопать крыльями тебе в глаза и кудахтать, прогоняя прочь.
Между печью и лачугой для откорма скота, где дедушка держал двуколку и плуг, рядом с колодцем в тени большого фигового дерева, был сделан каменный резервуар для воды. Он служил женщинам местом стирки, а мужчины растворяли в нем медный купорос для опрыскивания. Грязная вода стекала вниз, в долину, по вырытой в поле канавке. Тут я увидел в первый раз, как отец выполняет крестьянскую работу. Он надел на себя старый жакет и серую шляпу, которые до самого последнего времени носил дедушка. «Но ты же никогда этого не делал, даже когда жил здесь», — пытался разубедить его брат. Но он хотел попробовать. Ведро ходило вверх-вниз много раз, пока резервуар не наполнился. Тогда папа вынул из чулана канистру с сульфатом и, продев в ее ручку древко от заступа, положил его поперек резервуара так, чтобы канистра погрузилась в воду и сульфат растворился. Надел ранцевый насос на спину, не удостоив взглядом нас, мальчишек, любопытных и возбужденных, и начал опрыскивать виноградник медным купоросом. «Весит больше, чем пулемет», — сказал он брату, который нес на плечах уравновешенные на шесте ведра с бордосской жидкостью. Был такой ясный бирюзовый день, что хотелось бежать, сделать праздник. У отца тоже было желание пошутить, когда мы подходили слишком близко, он грозил нам длинной трубкой, из которой вырывалась струя.
Дедушка умер неожиданно, за год до этого, после того, как целый день опрыскивал виноградник. Когда мы приехали на похороны, я боялся увидеть его мертвым и остановился перед его комнатой. Но папа толкнул меня вперед, к кровати, на которой, весь в черном, лежал дедушка, его узловатые руки были скрещены на груди. Отец хотел, чтобы я его увидел и запомнил. Тогда я закрыл глаза, чтобы не смотреть на него.
Когда мы поселились в доме на холме, по праздникам и часто по воскресным дням мы с папой ходили на кладбище. То поднимаясь в гору, то медленно спускаясь вниз, мы шли по каменистой пыльной дороге к селу, уже оказавшемуся в тени, выходили направо и поднимались на другой холм, еще залитый солнцем, между двумя рядами черных кипарисов. На последнем отрезке пути мы с братом начинали развлекаться перед лотками с карамелью, жаренным в меду миндалем и вафлями, бросать друг в друга шишки кипариса, бегая и прячась за кучками людей, толпящихся у входа на кладбище. Но когда мы входили на кладбище, желание развлекаться пропадало. Воздух был неподвижным, тяжелым от насыщенного запаха хризантем и тающего воска.
Папа останавливался у могилы, молчал, я не знал, что делать, и стоял, уставившись на даты рождения и смерти (16.3.1873–12.9.1949), чтобы попытаться понять их смысл, сокровенный закон, важный для нашей семьи. Я раздумывал о цифре три и ее кратных, фигурирующих в датах рождения моей и отца, и пытался догадаться о дате смерти отца и моей.
К тому времени отец стряхивал с себя оцепенение, спокойно заговаривал со встречными людьми. Он больше не боялся случайных встреч, как в Лукке. Однажды друг, которого прежде я никогда не видел, провел рукой по моему лбу вдоль линии волос и сказал: «Лоб и волосы у тебя отцовские». Потом отец много раз вспоминал этот эпизод и повторял его слова.
Из дома на холме отец ездил на велосипеде в школу в село за двенадцать километров: шесть километров он спускался через рощи акаций и открытые зеленые пространства, по которым бродили фазаны, до Арно, потом ехал вдоль берега реки, следующие шесть километров он ехал то по равнине, то в гору, через густой сосновый лес и поля кукурузы и подсолнечника. На полпути в гору ребята-пятиклассники шли ему навстречу и помогали толкать руками велосипед на последних поворотах, самых крутых. Они — отличные ребята, хвалил их отец, подразумевая, что сравнение было не в мою пользу. Они умели работать на земле, разводить птиц, чинить велосипед: ставили заплаты на дырявые камеры, разбирали и собирали коробку передач и картер, снимали колеса и снова ставили их на место.
Иногда папа возвращался в дождь, в промокшем плаще, с забрызганным грязью велосипедом. Тогда мама заранее разжигала камин, а я должен был почистить велосипед. Я снова и снова водил тряпкой, но папа никогда не был доволен: «А спицы? — говорил он. — А ступица колеса? А обода? Они ржавеют, если оставишь их так». Или он приказывал мне надуть ему шины, и я давил-давил на поршень насоса. «Прижми его к колену», — кричал отец и потом: «Согни колено, не стой столбом!» Но как я ни качал насос, все было напрасно, шины никогда не были достаточно тугими. Я чувствовал на себе его взгляд, который впивался в меня. Я не знал, куда девать руки, как повернуться. Видя мой паралич, мама украдкой приходила мне на помощь и сама надувала колеса.
Как-то раз, в конце весны, отец появился в верхней части улочки не на велосипеде, а на мопеде, который называли «москитом». На середине улочки он нажал на газ, чтобы было больше шума, и, наконец, по большой кривой въехал на гумно, тормозя по земле правой ногой, чтобы остановиться. «Москит» был велосипедом (у него даже были педали), но со встроенным баком для смеси. На руле, рядом с правой ручкой, имелся рычажок газа, а внизу к картеру был подвешен мотор. Мыть его мне было еще труднее, так как надо было вытирать тряпкой гайки и рычаги мотора, держа его двумя руками и поднимая вверх и вниз, слева направо, проходясь по двум рядам спиц.