— Еще, еще!
1 Х о р а — область, (греч.),
византийская
административная единица
т
Острая, режущая боль от ударов плети снова пронизывает все его тело, и перед ним ярко встает все остальное, словно это было только вчера: еще не жаркое весеннее солнце, светящее ему в лицо и согревающее его голое тело, сосновый бор вдали, башня — темная, мрачная, с парящим над ней соколом, бледные склоненные лица толпящихся вокруг него других отроков. Всякий раз как плеть опускается ему на плечи, он закрывает глаза, чтобы не закричать, а когда после удара кровь сильней течет по спине, быстро открывает их, чтобы взглянуть на сокола: вид свободной птицы, реющей высоко в поднебесье, бодрит его. Сокол опускается ниже, даже лес наклоняется к нему, и от покрытой снегом горной долины течет мутный поток, подобный ручью мутных, соленых слез. И вдруг слышится чей-то старческий голос:
— Довольно, боярин, довольно! Не губи пария!..
— ...Воевода! Воевода! — крикнул кто-то возле самого уха склоненного Момчила, и чья-то рука легла ему на плечо.
Момчил мгновенно выпрямился и с изумлением оглянулся.
— Это ты, Войхна? — сказал он, узнав одноглазого хусара. — Что там?
— Мы с грехом пополам вырыли могилу и опустили Едрея. Сыбо тоже в нее опускать? — спросил Войхна, указывая пальцем на чернеющую под дубом кучу земли. — Надо бы поскорей; того и гляди другие татары наедут.
Момчил, не отвечая, поглядел на небо. Оно было все так же темно и беззвездно. Верхние ветви деревьев качались, и лес сильно шумел.
— Куда ветер дует? — спросил воевода, переводя взгляд на Войхну.
— В сторону постоялого двора, — ответил тот, тоже глядя на деревья.
— Пошли ребят: пускай сучьев на дорогу накидают да придорожные кусты и деревья зажгут, — приказал Момчил. И прибавил мрачно: — Посмотрим, кто нас тогда догонит. Ступай!
Потом подошел к могиле и раздвинул толпу окружавших тело Сыбо разбойников. Наклонился, поцеловал побратима в лоб. Лоб был холодный.
— Опускайте! — сказал он, выпрямившись
Хусары зашевелились.
— Прощай, Сыбо! — говорили одни.
Другие, по примеру Момчила, молча целовали умершего.
Когда тело подняли и уже готовились опустить его в землю, у мертвого что-то выскользнуло из-за пазухи и упало в пыль.
Войхна наклонился.
— Крест, — промолвил он. — И дудочка, поводыр-ская свирель его, видно... Может, крест на могилу положить сверху?.. А! Еще перстень... золотой, с камнем...
— В могилу, в могилу и крест и свирель! — приказал Момчил. — А в могильный холм воткните меч! Сыбо был хусаром, а не монахом... Перстень мне дайте.
Он, не глядя, спрятал перстень к себе за пазуху и стал смотреть, как хусары, опустив труп в могилу, принялись кидать туда комья земли. К нему опять подошел Войхна.
— Огонь сейчас займется, воевода. Поедем!
— По коням! — крикнул Момчил.
Вскоре хусары были готовы к походу. Двое прибежали с дороги и сразу вскочили на коней. Поляна опустела; на ней остались только оцепенелые трупы да длинные, все еще пошевеливающиеся призраки повешенных.
Перед тем как тронуть коня, Момчил обернулся к могиле побратима. Поглядел на белеющий в темноте ясень и кивнул, как бы говоря: «Я вернусь».
Потом хлестнул коня и помчался по узкой дороге, а за ним — все хусары.
Долго скакали они среди качающихся ветвей, которые тянулись к ним словно жадные руки. Усталые, недокормленные кони громко фыркали; удары их копыт о твердую землю отдавались в ночной тишине тупым, деревянным звуком.
Наконец лес кончился, и хусары выехали на гладкую поляну, посреди которой возвышался побелевший старый дуб, опаленный молнией. Момчил первый остановил коня.
Неподалеку в темноте извивалась черная полноводная река. Воздух был влажный; сильно пахло тиной. На другом берегу довольно высоко в воздухе полыхали два бурных пламени.
— Это Марица, — проговорил вполголоса кто-то из ехавших впереди.
Сзади послышался голос Войхны:
— Поглядите, ребята, что Хрельо и Твердко устроили. Какой пожар!
В том месте, где был оставлен Сыбо, горел лес. Языки пламени, загибаясь назад, огненными серпами срезали верхушки деревьев.
— Ловко! Позади пожар, впереди река. Куда же ехать? — стали перешептываться разбойники.
Только Момчил сидел на коне молча, не оборачиваясь. Наклонившись вперед, над шеей коня, он прислушивался к ропоту текущих струй, и подавленное злое чувство уходило все дальше, в самую глубь его сердца. Ему казалось, что река — это рубеж, который надо перейти, но что за этим рубежом, что ждет его, Момчила, по ту сторону, он не знал. Он протянул руку, потрепал усталого коня по шее. Острый неподвижный взгляд его был устремлен на яркокрасное зарево огней. «Не царем в Тырнове, не базилевсом в Царьграде», — вдруг вспомнил он слова Сыбо. И хотя сердце его мучительно сжалось при мысли об умершем побратиме, Момчил, не оборачиваясь и попрежнему ничего не говоря, легонько тронул коня.
Хусары молча последовали за ним.
И. ЕЛЕНА И ЕВФРОСИНА
Огни, которые Момчил увидел по ту сторону Марицы, были зажжены богомольцами, собравшимися накануне праздника преполовения в монастыре св. Ирины. На другой день в обители должно было состояться торжественное богослужение. Костры были разведены перед главными воротами внутренней ограды монастыря, возле двух высоких вязов. Пламя освещало только нижние сучья да толстые крепкие стволы, а вершины терялись в темном небе, отчего оба дерева казались еще выше и старше. Ночь была холодная, и богомольцы — монастырские крепостные, отроки, явившиеся со своими боярами, ночевавшими по кельям, и свободные — толпились около костров, подбрасывая в них то хворосту, то горсть конопляной кострики. Свободные был и здоровые, рослые пастухи в круглых шапках и длинных серых бурках, которые закрывали их с головы до пят. Они пригнали с гор в подарок монастырю коз, свиней и разукрашенных ради этого случая ягнят. Гордые, дикие, привыкшие в своих горах к свободе и простору, они и тут поспешили занять первые места, окружив костры со всех сторон и не обращая внимания на монастырских крепостных и на отроков — робких и жалких людей, явившихся с женами и детьми, кто за тем, чтобы священник прочел молитву от лихорадки, кто — попросить какую-нибудь монашку постарше, чтоб заговорила от сглаза. Подходили к кострам монастырские батраки — погреть руки и пошутить. Между кострами и стеной, над которой возвышалось оштукатуренное здание монастыря, стояли ряды крытых телег. Там спали женщины и дети. Когда какая-нибудь головня с резким шипением выскакивала из костра и пламя взметывалось вверх, человеческие тени вырастали, несоразмерно огромные и уродливые, доходя до маленьких решетчатых оконцев монастырских келий, где мерцали лампады.
В одной из этих келий лампада озаряла иконостас с постными ликами святых обоего пола, вытянутыми в ряд среди увядших веток верб и букетиков цветов самшита; связки резаного табака; покрытые деревянными полками стены; устланный пестрыми ковриками пол; огороженную решеткой из потемневших тонких планок, испещренную щербинами кирпичную печь; и на узкой кровати, под самым иконостасом — укутанную до подбородка Елену. Слабое ли сияние масляной светильни было тому виной, или пережитое волнение наложило свою печать на ее лицо, но оно казалось осунувшимся и побледневшим; закрытые глаза тонули в глубокой тени; только на щеках горели два круглых яркокрасных пятна, словно отпечатки свежевыкрашенного пасхального яйца. Одна из кос, в которые были заплетены ее волосы, вилась черной змейкой по белой подушке. Елена спала, но сон ее был тревожен: из груди то и дело вырывались вздохи и какие-то невнятные слова. У ее изголовья стояла на коленях монахиня. Дрожащий свет лампадки ложился на лицо спящей нежно, осторожно, как будто тысячи невидимых пчел оградили его тонкой, но непроницаемой восковой преградой, тогда как на лицо монахини он падал прямо, не утаивая ни давнишних морщин, проведеиных прежними печалями и волнениями, ни двух влажных следов от только что пролитых слез. Лицо это — доброе и грустное — еще хранило печать былой красоты. Глаза, продолговатые и чуть раскосые, были прищурены из-за блеска серебряных риз на иконах, сиявших в глубине ниши, за „лампадкой. Коленопреклоненная стояла неподвижно, безмолвно, подымая лишь правую руку, для того чтоб медленно, широко осенить себя крестным знамением, и слегка наклоняя при этом голову, отчего длинные концы свешивающегося с клобука черного плата расходились в стороны, словно крылья испуганной птицы, готовой улететь. Погруженная в молитву и свои печальные мысли, монахиня не заметила, как больная мало-помалу начала чаще дышать, потом вынула руку из-под подушки, — наконец открыла глаза. Как у ребенка, который, проснувшись, вдруг увидел, что в комнате никого нет, глаза Елены расширились, испуганные, тревожные; она даже пошевелила губами, собираясь что-то сказать. Но, задержавшись взглядом на монахине, немного успокоилась. Стала потихоньку всматриваться в это чужое, но как будто знакомое лицо.