«Горе нам! — подумал Теодосий, следя за умирающим светилом. — День кончается, наступают сумерки. Где же приклоним мы голову? Где, о господи, ждет нас ночлег?»
Ему стало ясно, что не следует мешкать, сидя здесь, на высоте, а надо двигаться дальше; да и зрелище пожара и всей этой знакомой местности только усугубляло печаль. Он хотел уже постучать игуменским посохом по камню, что служил ему сиденьем, как вдруг у основания того холма, на который они только что взошли, появились десять вооруженных всадников и поскакали вверх по склону. Спускающиеся сумерки и дальность расстояния не позволяли разглядеть, что это за люди, но для измученных, напуганных молчальников достаточно было одного' их появления.
— Агаряне! Агаряне! — послышались голоса, и, прежде чем Теодосий успел встать с места, монахи уже вскочили и похватали свои узлы и посохи. Но чем больше они суетились и метались от страха, тем спокойней и яснее становилось лицо Теодосия. Он выпрямился, сразу став как бы на голову выше всех; ему показалось, будто грудь его раскрылась, и в ней нашлось место для множества человеческих сердец, которые укрылись туда, словно преследуемые ястребом птички, и бьются ровно и бодро, — так же ровно и бодро, как его собственное. Как пастух, размахивающий дубиной, чтоб отогнать волка от стада, Теодосий простер свой посох над головами сбившихся вокруг него молчальников. Голос его покрыл вопли и крики ужаса.
— Уповайте на бога и не падайте духом, братья! — сказал он. — Если нам суждено погибнуть от меча нечестивых, примем смерть с именем божиим на устах!
И он громким голосом затянул псалом Давида, много раз петый им в часы горести и уныния: «Глас мой к богу, и я буду взывать; глас мой к богу, и он услышит меня. В день скорби моей ищу господа; рука моя простерта ночью и не опускается; душа моя отказывается от утешения. Вспоминаю о боге и трепещу; помышляю, и изнемогает дух мой. Ты не даешь мне сомкнуть очей моих; я потрясен и не могу говорить. Размышляю о днях древних, о летах веков минувших; припоминаю песни мои в ночи, беседую с сердцем моим, и дух мой испытывает: неужели навсегда отринул господь и не будет более благоволить? Неужели навсе'гда престала милость его и пресеклось слово его в род и род? Неужели бог забыл миловать? Неужели во гневе затворил щедроты свои? ..»
Взгляд Теодосия и слова псалма Давидова так отвлекли внимание бедных монахов от агарян, что, когда неизвестные всадники, въехав на холм, приблизились на расстояние полета стрелы, никто' даже не обернулся. Все взоры были устремлены к темнеющему небу, все уста пели последние слова псалма: «Видели тебя, боже, воды, видели тебя воды и убоялись, и вострепетали бездны. Облака изливали воды, тучи издавали гром, и стрелы твои летали. Г лас грома твоего в круге небесном; молнии освещали вселенную; земля содрогалась и тряслась. Путь твой в море, и стезя твоя в водах великих, и следы твои неведомы... »
Но произошло нечто неожиданное: при виде монахов всадники остановились, смущенные, растерянные, и сами стали поспешно снимать шапки, креститься, что нечестивым агарянам совершенно не пристало. Так, смиренно обнажив головы и ведя коней в поводу, неизвестные приблизились к парорийским молчальникам и отвесили им глубокий поклон. Из их рядов вышел вперед рослый косматый человек, в котором нелегко было узнать прежнего важного и нарядного Игрилова конюха и сокольничего Стаматка, до такой степени он был избит, измучен, грязен, окровавлен. Такой же вид имели его спутники и их кони.
Стаматко впился взглядом в Теодосия; унылое лицо его озарилось радостной улыбкой.
— Отец! Отец Теодосий! Ты ли это, твоя милость? Привел бог свидеться! Ты меня не узнаешь? Да и как узнать таких оборванных, небритых! Стаматко я, конюх боярина Панчи.
— Я не узнал тебя, дитя мое, —тихо промолвил Теодосий. — Ни тебя не узнал, ни твоих товарищей. Мы вас за агарян чуть не приняли.
Стаматко печально улыбнулся.
— Агаряне! — сказал он со вздохом. — Будь они прокляты! Мы сами от них бежим. Вот уже сутки ни отдыха, ни горячей пищи не видели. Камни и седла служат нам изголовьем. С дикими зверями ложе делим. Видишь этих людей, отец? Это все, что осталось от дружины боярина Игрила после боя при Димотике.
— А сам боярин где? Отстал, верно? — спросил Тео-досий, обводя взглядом спутников Стаматки, словно надеялся опять увидеть задорного краснощекого мальчика с маленьким луком в руках, которого когда-то спас от царского гнева.
— Царство небесное доброму боярину! Погиб в бою,— послышался шепот среди дружинников.
Они опустили головы.
— Да, да, отец, — печально подтвердил Стаматко. — Преставился боярин Игрил. И воевода Иончо тоже. Преставились бояре Семир, Драгомир и Иваница. А сколько храбрых простых людей полегло на Фракийском поле! Одного ты, наверно, знаешь: Райка, хусара бывшего, Момчилова племянника. Все, как юнаки, жизнь отдали во имя Христово, во славу Болгарии.
— Господи! Господи! Спаси и сохрани христиан! — запричитали монахи, крестясь.
— Это еще не все, отцы! — воскликнул Стаматко, и в глазах рослого детины заблестели слезы. — Сокрушилась христианская сила, конец ей неминучий грозит ... Много мы зла терпели, много бед видели, а самое страшное только теперь наступило: прима весть, что агаряне Великий брод захватили, и враг уже на христианской земле ночует. Это все равно что у нас в доме: кровом ему — наше небо, ложем — наша земля.
Голос Стаматка вдруг оборвался, как натянутая нить. И что мог еще сказать прежний веселый, нарядный бояр -ский слуга, чья рука умела так тщательно подготовить коня для битвы или сокола для охотничьей потехи? Он повесил голову на грудь, опустив взгляд в покрытую пеплом сухую землю. И остальные глядели не на низко надвинувшееся, обступив шее маленькую толпу небо, а на землю. «Вот, — словно думал каждый, — ты превратилась в домашний очаг басурмана, земля, а нас где приютишь? Где отведешь нам могилу, место последнего успокоения?»
Только Теодосий стоял, попрежнему подняв лицо к небу, словно ожидая от него утешения и надежды. Но и ему было ясно: на небесах перевернулась последняя страница книги судеб. И в душе его вновь зазвучал тот же голос, что звучал на Сариной свадьбе, и те же пророческие слова послышались с дальнего небосклона: «Мне отмщение, я воздам». Это был действительно конец: чаша терпения божьего переполнилась. Он не находил в душе своей ни единой искры света. Оглядывая весь свой посвященный людям жизненный путь, испытывал только горечь и сожаление. «Я сеял пшеницу, а пожинал плевелы, — подумал он. — Вошел в Город, чтобы раздать свои богатства, но как будто говорил камням, помогал безумцам, указывал путь слепым». Сердце его не выдержало: как ни справедлива казалась ему небесная кара, он разрыдался...
Кто-то рядом испуганно закричал:
— Смотри, отец! Смотрите, братья, добрые люди! Белый олень! Знаменье!
Все увидали: в самом деле, на противоположном
холме, у края поляны, там, где кончался лес, стоял необычайно крупный старый олень, совершенно белый. Опустив голову, он словно к чему-то принюхивался. Последние лучи заходящего солнца озаряли его огромные ветвистые рога, так что они казались золотыми.
— Господи боже! Тот самый олень, за которым когда-то царь со своими псарями гнался. Я узнал его, — продолжал еще более испуганно и взволнованно прежний голос. — Отец Теодосий, братья, люди добрые! Это не к добру! Плохой знак!
Вдруг олень поднял голову и несколько раз проревел так протяжно и громко, что окрестные горы ответили ему многократным отзывом. Потом повернул обратно и скрылся в лесной тьме.
И, словно он унес с собой последний луч солнца, сразу наступила ночь.
Роман «День последний» принадлежит современному болгарскому писателю Стояну Загорчинову (род. 1889 г.). Он окончил историко-филологический факультет Софийского университета, учился романской филологии в Женеве, был преподавателем французского языка в военном училище.
Первый его рассказ — «Легенда о св. Софии» — был напечатан в 1926 г. Основное произведение, роман «День последний», написано в 1927—1931 гг., а появилось в печати в 1932—1934 гг., после чего дважды переиздавалось. Загорчинову принадлежат пьесы: «Рука Ильи» и «Первая слеза Дон-Жуана».