Прошло недели три. Капитан Токунага опять уехал в Халун-Аршан: ожидалось возвращение с задания его агента. Таров был один в своем рабочем кабинете, стоял у окна, вспоминал о Михаиле Ивановиче, о последней встрече с ним. Казаринов тогда поздравил Тарова с новым годом и тепло отозвался о его работе, поблагодарил за киноленты.
— Значит, гибель брата все-таки доконала Асаду, — сказал Казаринов, выслушав очередное сообщение Тарова. — Понятно, это толкнуло его на откровенность. Японским военным преступникам придется расплачиваться по полному счету! Будут держать ответ перед военной коллегией Верховного Суда СССР... Асада выступит свидетелем.
Резкий телефонный звонок прервал размышления Тарова. Его вызывал начальник отделения майор Катагири. Майор был очень спокойным человеком, может быть, даже флегматичным, мешковатым с виду. Своей внешностью и манерами обращения он напоминал пожилого сельского учителя. Этим Катагири заметно выделялся среди экспансивных и чересчур суетливых сослуживцев.
— Немецкие друзья передали нам группу монголов, — сказал Катагири. — Один доставлен к нам. Поговорите с ним и доложите ваши соображения, где и как мы можем использовать его.
Майор протянул талон на вызов из тюрьмы. На клочке бумаги иероглифами была начертана фамилия монгола. «Халсанэ» — прочитал Таров. Эта фамилия, распространенная среди бурят — в старом произношении — и монголов, ничего не говорила ему.
Возвратившись в свой кабинет, Ермак Дионисович вызвал надзирателя и передал талон, полученный от Катагири.
Минут через десять надзиратель ввел «монгола». Таров расписался в получении человека и только после этого взглянул на доставленного. Перед ним стоял Платон Халзанов.
Ермак Дионисович крайне удивился столь неожиданной встрече. За минувшие четыре года оба немало изменились, но сразу же узнали друг друга. Они по-мужски неловко обнялись и расцеловались.
— Ты какими судьбами попал сюда? — первым опомнился Таров. — Откуда?
— Чуть ли не кругосветку совершил.
— Фамилию ты изменил, что ли?
— Нет. Просто восстановил старобурятскую транскрипцию — Халзанэ.
— А почему монгол? — спросил Таров.
— Не знаю. Когда меня спрашивали о национальности, я сказал, что бурят-монгол[14]. Немцы записали для краткости: монгол.
— Ну, Платон, садись к столу и рассказывай о своих приключениях.
— Я так рад встрече, Ермак Дионисович... Не могу опомниться, будто во сне. Угостите, пожалуйста, сигаретой. Спасибо... Друзья-друзьями, а обращаются, как с арестантом, в тюрьме держат, — частил Халзанов, ломая спички дрожащими пальцами и отводя взгляд. Таров с недоумением и жалостью смотрел на него, ставшего предателем. В голове роились вопросы, догадки, сомнения...
Халзанов выкурил сигарету и почти спокойно приступил к рассказу.
В июне сорок первого закончил институт. Началась война, его призвали в армию. В октябре под Вязьмой Халзанов был захвачен немцами.
Жизнь в плену Халзанов рисовал так: «Доставили в лагерь, на севере Польши. До войны там были торфяные разработки, и фашисты наспех создали концлагерь. Вонючее, ржавое болото, чахлые деревца. Условия были жуткие. Давали двести пятьдесят граммов хлеба в день и мутную водицу, которую называли то супом, то кофе. Хлеб из отрубей и опилок.
Комендантом лагеря был гауптштурмфюрер — это вроде армейского капитана — Гельдерлинг, белобрысый верзила, пруссак «голубых кровей». Расстреливал людей по малейшему поводу, а бил без всякого повода.
Побег был совершенно невозможен. К лагерю вела одна дорога. По ней даже в шапке-невидимке не проскочишь. А кругом непроходимые топи. Находились смельчаки, бежали. Сами попадали на виселицу, и мы из-за них страдали: на заключенных накатывалась новая волна репрессий и издевательств. Пока силы были, держались, но к весне сорок второго года вовсе ослабли. Каждый день умирало тридцать-сорок человек. Бессмысленная смерть! Конечно, всякая смерть нелепа. Но на фронте у тебя в руках оружие, ты сам можешь убить того, кто несет смерть. В лагере же смерть была хозяйкой, никаких законов для нее не было. Смерть была злобной, мстительной: не сразу забирала человека, а издевательски долго отнимала силы, кровь и уж потом лишала жизни. На виду у всех день и ночь чадила труба крематория, напоминая о твоей неизбежной участи.
Тогда я понял, как мы были далеки от жизни до войны, болтая о гуманизме, философских категориях и прочих высоких принципах. Этот вздор в лагерных условиях никому не был нужен. В лагере ценится только сила. Если ты можешь лупить ближних своих, тебя боятся; если ты слаб и беззащитен, то самый последний доходяга норовит раздавить тебя, как мокрицу. Понятия чести, совести теряют всякий смысл...
Халзанов замолчал и опустил голову. Его лицо и уши были пунцовыми. Таров не останавливал, не перебивал его, не задавал вопросов. Он думал: «Зачем Халзанов так подробно рассказывает об этом? Хочет разжалобить меня или готовит оправдание каким-то подлым своим делам?»
Халзанов, не спросив разрешения, взял сигарету из лежащей на столе пачки и глубоко затянулся.
— Что замолчал? Продолжай.
— Умирать мне не хотелось, Ермак Дионисович, я ведь еще и жизни как следует не видел... Как-то пришли в лагерь люди, одетые в немецкую форму, и стали вербовать добровольцев в национальные легионы. Я записался в калмыцкий легион или корпус. Почему пошел? Хотел жить — это прежде всего. Может быть, рассчитывал этим путем освободиться от плена. Надо полагать, к тому времени не прошла обида за несправедливый арест отца и за то, что меня вышвырнули из института. Служил я добросовестно. Мстил беспощадно. Немцы заметили мое усердие, присвоили офицерское звание, доверили командовать батальоном. Потом стал сотрудничать с «абвером», сюда вот передали...
— Война скоро кончится. Как же будешь глядеть в глаза соотечественникам?
— Никак не буду, дорогой Ермак Дионисович. Я часто повторяю строчки, оставшиеся в памяти со студенческих лет: « Я ушел от родимой земли и туда никогда не вернусь, где тропинками ветер в пыли бороздит деревянную Русь».
— А вы-то, Ермак Дионисович, как очутились тут? — спросил Халзанов, очевидно, спохватившись, наконец, где он находится.
— Это долгая история, Платон. Я с восемнадцатого года служил офицером для поручений у атамана Семенова, с тридцать второго года состою сотрудником Японской военной миссии... Знаешь что, Платон, нам выгоднее скрыть наше знакомство. Тогда я могу больше сделать для облегчения твоей участи, японцы не заподозрят меня в покровительстве и необъективности.
— Хорошо, Ермак Дионисович.
— Какие твои планы? На что рассчитываешь?
— Я ничего не знаю. Как распорядятся хозяева.
— Ладно. Все, что в моих силах, я сделаю для тебя.
— Спасибо, Ермак Дионисович.
Майор Катагири сообщил, что Халзанов будет переброшен в Монгольскую Народную Республику, и поручил Тарову подготовить соответствующее задание для него. Майор изложил в общих чертах содержание задания.
Встреча с Казариновым должна была состояться через два дня. Ермак Дионисович решил тогда и доложить о Халзанове.
Ночь Таров проспал спокойно: у него даже мысли не возникало, что Халзанов может предать его.
Назавтра в конце рабочего дня — Таров сидел в своем кабинете и разрабатывал задание для Халзанова — без стука вошли полковник Хирохару — заместитель начальника ЯВМ и майор Юкава. Они объявили об аресте, сорвали погоны с плеч, потребовали сдать оружие и удостоверение. Вывернули карманы, обыскали сейф, рабочий стол и комнату, где он жил. Ермак Дионисович записей никогда не вел. Его память с фотографической точностью запечатлевала и удерживала нужные факты и сведения.
Никаких улик против Тарова не было обнаружено, и тем не менее Юкава обращался с ним, как с преступником, показывая служебное рвение перед полковником.
Ермаку Дионисовичу вспомнилось: однажды Казаринов спросил его об Юкаве. Тогда он так отрекомендовал своего бывшего следователя: не обладая большим умом, Юкава соединяет в себе фанатический национализм с солдафонской жестокостью. Теперь это подтвердилось.