— Ты смелее, — подсказал я. — Обопрись руками. Неужели никогда на лошадях не ездил?
— Лешаку они нужны в авиации. Кабы у них крылья были.
С горем пополам Сорокин все-таки обхватил конские бока ногами. Натянул узду. Попросил:
— Не поспешай…
— Хорошо, — сказал я.
Поспешать действительно было некуда, потому что вылет наш планировался лишь на рассвете.
2
Маленько мы сумели вздремнуть. На прелых, словно прошлогодняя листва, матрасах, сваленных в ветхом сарае, стоящем на самом краю взлетного поля. Матрасы были из госпиталя, воняли карболкой. А крыша в сарае светилась, как решето. И понятно, что матрасы прели. Но нам нужно было отдохнуть хоть пару часов, и лучшего места поблизости не оказалось.
Товарищ Коваленко приехал за полчаса до рассвета, в открытом автомобиле, который чихал, словно простуженный, стрелял, точно орудие, и чадил дымом, будто испорченная керосинка.
На заднем сиденье за спиной шофера куталась в платок какая-то женщина. У Коваленко, сидевшего рядом с шофером, по-прежнему правая рука была на перевязи. И он морщился, когда ненароком делал ею какое-нибудь движение.
Подойдя к нам, он спросил:
— Отдохнули?
— Само собой.
Тогда, словно слепой, он ощупал здоровой рукой мое лицо. И, повернувшись к машине, коротко бросил:
— Побрить.
Женщина вышла из машины. Шофер включил свет. Фары заглазели в темноте. И поле перед радиатором и дальше стало зеленым и нежным.
Открыв плоский маленький чемодан, женщина виновато сказала:
— Вода холодная.
Голос у нее был приятный.
— Сойдет, — ответил я.
Она стояла спиной к свету. И я не видел ее лица, потому что оно оставалось темным как тень. Но руки у нее были теплыми и мягкими. Я подумал, конечно же, всю дорогу она их прятала под платком.
Пульверизатор шипел, как гусь.
Я сказал:
— Спасибо.
Женщина закрыла чемодан. Это удивило меня. И я спросил:
— А Сорокина?
— Он еще бреется один раз в две недели, — без подначки, а как-то очень равнодушно ответил товарищ Коваленко.
Но Серегу аж передернуло. Он засопел и повернулся ко мне спиной. Коваленко распахнул дверку, взял с заднего сиденья узел средних размеров, что-то сказал шоферу. Дрогнув и задымив, машина увезла парикмахершу в дальний конец поля.
Узел упал возле моих ног.
— Переодевайся, — сказал Коваленко.
Трава была влажной, а небо серым. И уже можно было различить лица и детали одежды, если стоять так близко, как стояли мы.
Я рванул веревку. В узле оказалась форма белогвардейского поручика.
— Да, — сказал Коваленко. — Там, в Туапсе, у них сейчас винегрет. Мешанина разных частей и подразделений. Никакого планомерного отступления они, черти, организовать не смогли. И драпали на юг по собственной инициативе… Вот документы. Подлинные. Ты, Никодим Григорьевич Корягин, офицер связи Пятого кавалерийского корпуса генерала Юзедовича, откомандированный в распоряжение штаба Кубанской армии. В штабе без нужды не появляйся. Для встречи же с патрулем — документы надежны. Запомни адрес проваленной явки. Улица Святославская, дом восемь. Я никогда не был в Туапсе, не знаю этой улицы. Ты ее разыщи. И сделай все, чтобы встретить Миколу Сгорихату. Повтори адрес.
Я повторил. Коваленко удовлетворенно кивнул:
— После выполнения задания поступишь в распоряжение Миколы.
Посмотрел на Сорокина:
— Найдешь поближе к Туапсе поляну или лощину — приземлишься. Если не сможешь взлететь, замаскируешь самолет. И будешь пробираться навстречу нам…
3
Мне приходилось лазить по горам. Смотреть вниз на долину, где домики кажутся размером с ботинок, деревья — не длиннее штыка, а спешащая к морю речушка выглядит тонкой и гибкой, как уздечка.
Нечто подобное ожидал я увидеть с аэроплана. И чуточку опешил, когда взглянул за борт. Под нами проплывали горы, но не прежние, гордые и высокие, а покатые, приземистые, словно упавшие на колени. Деревья, облепившие их, напоминали темные кляксы. А дома… Я понял, почему на топографических картах их рисуют в виде крохотных прямоугольников.
Облака, белые и круглые, курчавились над горами. И выше нас. Но мы ни разу не попали в облако. А мне так хотелось потрогать его руками.
Необшитый корпус самолета был гол, как рама велосипеда. И место, где мы сидели, походило на корзину, зажатую сверху и снизу крыльями. Мотор гудел громко, но очень ровно. Я быстро привык к его монотонному гулу. И мне нравилось лететь. И задание не казалось сложным и опасным. Колючий воздух холодил лицо. Забирался под шинель. Мне пришлось нагнуться к ветровому щитку. И видеть перед собой лишь небо да шлем Сереги Сорокина. Шлем был поношенный, темный. А небо — очень красивым: с востока золотистым, а с запада густо-голубым.
Широкие крылья «фармана» немного покачивались, а иногда машину бросало в воздушную яму, и сердце тогда замирало, как на качелях.
Сорокин стращал меня накануне, что я могу укачаться, вывернуться наизнанку и вообще превратиться в живой труп. Но ничего подобного не случилось. Я чувствовал себя превосходно.
Внезапно тишина пинком отшвырнула рев мотора назад, за хвост самолета, и горы стали разгибаться, поднимаясь во весь свой гигантский рост. Я не сразу понял, что мы падаем, а только тогда, когда Сорокин обернулся ко мне, и я увидел его злое, бледное лицо. И услышал:
— Мотор отказал!
Мы падали, не кувыркаясь с хвоста на нос, не переваливаясь с крыла на крыло, а планируя, точно бумажный голубь, пущенный мальчишкой.
— Не психуй! — крикнул я. — Может, сядем?
— Куда?
На самом деле, куда? Не садиться же на вершину горы.
— Серега! Лощина!
— Вижу!
— Рули туда.
— А если камни?
Но выбирать не из чего. Да и время не позволяет. Наш «фарман» делает полукруг. И лощина дыбится перед нами…
Я уловил момент, когда мы коснулись земли. Толчок получился сильный, упругий. Но у меня сложилось впечатление, что аэроплан подскочил, будто мячик, и мы опять зависли в воздухе. В действительности же мы катили по лужайке — совсем неширокой, короткой — и врезались в плотный кустарник. Едва цепкие, коротколистые ветки захлестали по корпусу и крыльям, как взревел мотор, отчаянно завертелся пропеллер. Сорокину не сразу удалось его утихомирить.
Когда же вновь наступила тишина, он повернулся ко мне:
— Видишь, какой подлый!
Выбираясь из кабины, сказал:
— Попробуем его, паскуду, развернуть.
Я тоже спрыгнул на землю. Братцы, ой как приятно стоять на теплой, пахнущей весною земле! Разглядывать траву зеленую, букашек разных. А первые шаги делаешь — состояние такое, словно под хмельком.
Сорокин обошел самолет.
— Собачье дело, — говорит. — Левое шасси погнули.
— Туапсе далеко?
Он пожал плечами:
— Верст пятьдесят будет…
По горам. Без дороги. Такое расстояние за день мне в жизнь пешком не одолеть, если даже я из кожи вылезу. Конечно, вслух этого не сказал, только подумал.
А Сорокин предложил:
— Давай этого слона выкатим. Молоток у меня есть. Может, шасси выпрямить удастся.
Я сбросил шинель. Сорокин — куртку, потому что солнце уже висело над лощиной и было тепло и немного душновато.
Стоило обойти самолет, как я сразу убедился, прежде чем его выкатить, нужно избавиться от кустарников, в которые он зарылся, как телега в сено.
А Сорокин раздражительный. Психует по каждому поводу. Кусты ругает, горы тоже ругает…
Возимся мы полчаса, возимся час. Машина по-прежнему в кустах. И надежда вытащить ее с каждой минутой подтаивает, как льдинка. А у меня в голове только одна мысль: надо спешить в Туапсе, надо спешить…
Вдруг за спиной — бас:
— Руки в гору!
Поворачиваюсь. Ребята обросшие, с карабинами. А на шапках красные ленты. Партизаны, значит.
— Братцы! — кричу я. — Какая удача!
— Шакал тебе братец, сволочь господская. Поднимай руки!