— Распрягай! Коней, телеги — под бугор! — скомандовал Топорков. Он задохнулся в кашле и хриплым голосом закончил команду: — Окапывайся!
И, взяв лопату с телеги, полез на вершину холма, под сосну; следом за ним, с пулеметом на плече, отправился Гонта.
— Может, отсидимся, сдержим егерей? — сказал Гонта вопросительно. Как ни хмурил он брови, ему не удавалось скрыть виноватый, растерянный взгляд.
— В болотах наша сила, — заметил Левушкин с иронией и принялся ожесточенно работать лопатой, отрывая окопчик.
Лицо Гонты еще больше поскучнело. Они замолчали и прислушались к движению, происходящему на мелком болотце. Оттуда, в промежутках между автоматными выстрелами, долетали перекличка егерей, ругань, позвякиванье металла и… мелодичное равномерное треньканье колокольца.
Блаженная улыбка заиграла на губах Бертолета.
— Слышите?.. Словно на челесте играют! — сказал он, вслушиваясь в звон колокольца.
— Чего, чего? — переспросил Левушкин, скривив рот. — Какая челеста? То наши с Андреевым коровки пробиваются.
И верно — из кустарника вышла крупная пятнистая «голландка», а за ней телка. Выпуклые глупые глаза животных отражали муку и полное непонимание всего, что происходит на белом свете. Спасаясь от загонщиков, коровы бросились на песчаный остров.
— К своим жмутся, — сказал Андреев. — Нет, животная не дура.
Гонта поставил на сошки свой трофейный МГ, а майор взвел затвор автомата. Длинные, тонкие его пальцы заметно дрожали. Майор вытянул кисти, посмотрел на них внимательно и прижал к груди, успокаивая, как если бы они существовали отдельно от него, жили особой жизнью.
Двое «загонщиков» с похожими на короны остролепестковыми эдельвейсами на рукавах курток подходили к песчаному холму, выдвинувшись из широко растянутого порядка. Они часто оглядывались, стреляли без всякой надобности и вытирали потные лица. Им было страшно, они боялись загадочного, ускользающего обоза, боялись болота, черных коряг, которые хватали за сапоги и за шинель, боялись топляков, показывавших из воды лоснящиеся спины: здесь все было чужим и враждебным.
Звонко заржала лошадь в партизанском обозе. Егеря остановились, переглянулись — и осторожно подались обратно. Замерла и цепь егерей, охватившая остров полукольцом.
4
Зябко, тоскливо было на островке, среди сизой сумеречной хмари, среди неизвестности. Партизан бил озноб, и они с надеждой посматривали на крохотный очаг, упрятанный глубоко в песок: там, в красной от угольев пещере, грелся казанок с чаем, и один вид этого прокопченного казанка согревал охрипшее горло.
Под соснами раздавались странные ритмичные звуки: цвирк… цвирк… — будто пел жестяной сверчок. Быстрые руки Галины скользили по коровьим соскам. И били из переполненного вымени «голландки» по ведру тугие струи: цвирк, цвирк…
И тут же, чуть выше, сторожа́ непрочный уют этой странной, случаем сложившейся семьи, чернел пулемет. Привалившись к нему, Гонта набивал ленту.
— Смолкли егеря, — проворчал он. — Комбинируют… Чего комбинируют?
— Небось не отстанут, пока с нами обоз, — сказал Левушкин, прервав заунывную песню. — Мы свою долю при себе держим, как горб.
— Да. Прижали нас. Ну ничего, — успокоил Андреев товарищей мудрым своим старческим шепотком. — Мы в своем краю, а они в чужом, нам легче. Родная земля — это, брат, не просто слова, живого она греет, а мертвому пухом стелется.
— Прибауточки, утешеньица поповские твои, — вскипел вдруг Гонта и сорвался на шип, как котел со сломанным клапаном. — Ты скажи прямо: считаешь меня виноватым, что на болотах сидим? Я вас в Калинкину пущу направил или нет? Прямо скажи!
Андреев поднял на Гонту зоркие, смышленые глаза.
— Виноват, Гонта. Взялся командовать, так прояви свойство. Ты тогда не на месте оказался, а сейчас ты на месте. При пулемете твое место, Гонта, а не в генералах. Для каждого человека точное место приготовлено, где душа с умом сходятся, как в прицеле, и дают попадание. А то бывает, что душа рвется, а ум, как тяжелая задница, привстать не дает. И человеку одно мучение. Все-то он готов силой переломать.
— Не наша философия! — оскалился Гонта. — Вредный твой взгляд, дед. Человек все может. Были бы преданность да воля!
И он поднял свой литой кулак.
— Командовать-то каждому лестно, — сказал Андреев. — Ох-хо-хо… Мне бы маслица лампадного или камфарного достать. Мучает ревматизм — ну, не военная хвороба!.. Ты, Гонта, не казнись, ярость прибереги на немца.
Галина, склонившись над раненым ездовым, поила его молоком из дюралевой кружки. Зубы Степана дробно стучали о металл.
— Попей, попей тепленького, — приговаривала Галина. — Ты крови много потерял…. Вот довезем тебя до отряда, — утешала она ездового, как ребенка, — а там в самолет и на Большую землю, в госпиталь. Там хорошо, чисто, тепло… Все в белом ходят, и всю ночь огонь у нянечки горит…
Ездовой слушал, и лицо его успокаивалось, и страх смерти, отвратительный, липкий страх, беззвучно стекал с него в песок, в болото, как болезненный пот. Немудреные, знакомые уже Степану слова утешения звучали как внове, как сказанные только для него, раненого, и был в них непонятный и властный смысл, была в них тайна, которой владеет лишь женщина — милосердная сестра, жена, мать.
Неожиданно Степан приподнял голову.
— У фашистов кони заржали, — сказал он. — Ох, Галка, чтоб минометов не подвезли!..
5
Партизаны настороженно примолкли. Со стороны окутанного сизой дымкой болота неестественно громко, как будто принесенное горным эхом, до песчаного островка докатилось откашливанье. Это было до того странно, что Гонта взялся за рукоять МГ.
— Partisan! — металлический гулкий голос пронизал туман над болотом и, отражаясь от отдаленного леса, вернулся слабеющими откликами: — san… san!..
— Это в мегафон, — пояснил Топорков и подался вперед.
И снова зазвучала усиленная рупором немецкая речь:
— Das Kommando läßt einen eurer Kameraden mit euch reden!6
…den… den… — пропело болото.
Казалось, голос исходит от черных коряг, окруживших песчаный остров и выставивших паучьи лапы.
— Переводи, Бертолет! — подтолкнул Левушкин подрывника.
— «Командование дает возможность обратиться к вам вашему товарищу!» — перевел Бертолет добросовестно, но чужим, бесстрастным голосом, как будто зараженный интонациями немецкого офицера.
И из сумерек донесся знакомый голос Миронова.
— Партизаны, товарищи! — прокричал он своим округлым, ладным, бойким тенорком. — Положение ваше безвыходное! Ведут вас начальники советские Гонта и Топорков. Им на ваши жизни наплевать, они свое задание выполняют от «энкавэдэ»!
Слова сыпались из рупора легко, как шарики из ладони, и прыгали по болотцу дробно, и эхо рикошетило их во все концы.
— Бросайте обоз с оружием, переходите сюда… — торопился Миронов. — Условия хорошие… четыреста грамм белого… крупу…
Он уже говорил взахлеб, давясь слюной, как будто бы спеша прочитать заранее составленный для него текст, и слова стали долетать отрывками, как из испорченного репродуктора:
— …пачки сигарет… сахар натуральный… селедка…
Оглушительно грохнуло над ухом Топоркова. Горячая гильза выпала на песок из снайперской винтовки Андреева.
— Не слушайте командиров, которые пулей глушат правду! — выкрикнул Миронов.
— Эх, не умею на слух, — сокрушенно вздохнул Андреев.
После некоторой паузы вновь по-немецки проскрипело болото:
— Soeben ist eine Minenwerferbatterie angelaufen. In der Trüb lassen wir über euch das Vernichtungsfeuer ergehen.
Голос смолк. Мертвенная тишина воцарилась над топью.
— Ну, чего язык закусил? — Левушкин ткнул Бертолета.
— Они подвезли минометную батарею, — пояснил подрывник с усилием. — Утром откроют огонь на уничтожение.
— С этого бы и начинали, — проворчал Левушкин. — А то: селедка, сахар натуральный… Жалко, нет у нас такого «матюгальника», в который кричат, я бы им пояснил…