Галлы в свое время демонстрировали (по крайней мере на монетах) трофеи, взятые у убитых врагов, — отрубленные головы, подвешенные к конской сбруе. Язычники-свебы давали обет убить врага — хотя в целом германцы умели мирно улаживать некоторые конфликты, по свидетельству Тацита. Разве после обращения Хлод-вига и франков в христианство жестокие идеалы не должны были померкнуть в их глазах, а ранее существовавшие тенденции добросердечия — усилиться? Как случилось, что короли, ленды и даже епископы могли быть кровожадными и не испытывать священного ужаса при мысли об убийстве христианина христианином, ужаса, который мог бы указать им путь к рыцарским обычаям в строгом смысле слова?
Короли и лейды VI в. хоть и были христианами, но вели себя очень сурово по отношению к своим «рабам», продолжая как римскую, так и германскую традицию{116}: они подвергали тех пыткам, чтобы добиться признания, увечили их, порой погибали от их неожиданных ударов, а во время войн грабили крестьян и захватывали людей в плен, чтобы продать в рабство или по меньшей мере взять за них выкуп. Когда «римлянина» Аттала отдали в заложники, с ним не обходились учтиво, как будут делать во времена феодализма и классического рыцарства: его заставляли работать, обращались с ним как с рабом, пока ему не удалось бежать при помощи слуги из своей семьи, о чем рассказана увлекательная история{117}. Даже короли и лейды, похоже, не всегда щадили друг друга. Попавших в немилость лейдов короли старались умертвить, иногда ради этого они устраивали настоящую охоту на человека или даже нарушали право убежища, каким обладали храмы. А когда два больших семейства в Турне враждовали из-за кровной мести, Фредегонда их примирила, велев внезапно перебить всех топорами в ходе пира (немногим позже 585 г.). Она и ее соперница Брунгильда без колебаний нанимали сеидов, чтобы убивать королей, — во всяком случае этих женщин в этом обвиняют. В предшествующем поколении король Теодорих хотел умертвить своего брата Хлотаря, устроив знаменитую засаду{118} — спрятав вооруженных людей за занавесом. А упомянутый Хлотарь, сговорившись со своим братом Хильдебертом, не колеблясь убил, устроив жестокую сцену, обоих своих племянников — еще детей, сыновей Хлодомера{119}.
Взаимная смертельная ненависть каких-то знатных семейств вообще выглядит в «Истории» Григория привычным атрибутом общественной жизни. Так, друг друга убивали, с одной стороны, его собственные родственники, очень аристократичные и имеющие римское происхождение, с другой — родственники епископа Феликса Нантского, и он неявно подтверждает право своей родни на реванш, оправдывая тем сам вооруженное убийство ими родственника его коллеги{120}, хотя тот, бесспорно, был с этим не согласен и утверждал, что это преступление, вопиющее к отмщению. Далее Григория обеспокоила кровная месть в собственном диоцезе, разделившая Сихара и Австригизела, а потом Храмнезинда, — ведь сам Григорий однажды призвал к миру во имя заповедей блаженства{121}. Но его мир по-прежнему остается миром конфликтов, вражды, людей, называющих себя правыми по отношению к несправедливым врагам, и в этом соотносится с христианством, ориентированным на Ветхий Завет, на Паралипоменон и псалмы.
Если верить хронике «Фредегара» (начало VII в.), рассказ о Страстях Христовых побуждал Хлодвига особенно сожалеть, что там не было его самого и его франков: он мог бы заставить римлян заплатить за страдания Иисуса кровью. И уже рассказы Григория, которые эта хроника воспроизводит (выборочно) и продолжает (в его манере), чтобы они вместе стали единой «Историей франков», показывает Меровингов обращенными воинами — обращенными не к Евангелию и его морали, а к «христианству святилищ и реликвий», о котором так хорошо говорит Питер Браун и которое этим воинам — гораздо в большей мере, чем Евангелие как таковое — предлагал поздний Рим. Они могли считать свои частные и внешние войны войнами еврейского народа и праведника из псалмов, на которого нападают враги, то есть они в оправдание своих действий ссылались на необходимость отомстить, обращались к библейским стихам как к предсказаниям оракула и верили, что почитание умерших святых в виде мощей обеспечит им удачу — и напротив, злопамятность последних, если их обидеть, навлечет несчастье.
Стоит упомянуть трагический конец претендента на королевскую власть Гундовальда в 585 г. Преследуемый королем Гунтрамном, на престол которого он претендовал, он был окружен в Сен-Бертран-де-Комменж. Патриций Муммол и еще несколько его сторонников пообещали ему не предавать его, но все равно предали, чтобы Гунтрамн сохранил им жизнь. Гундовальду оставалось только идти на смерть, от меча его защитила кольчуга, но в голову ему угодил камень. Это была христианская смерть, в суровом, беспощадном духе: «О вечный судия и истинный мститель за невинных, Боже, от коего исходит всякая правда, кому неугодна ложь, в ком нет никакого лукавства и никакой злой хитрости, тебе вручаю судьбу мою, молю тебя, да не замедлишь отмщением тем, кто меня, неповинного, предал в руки врагов»{122}. Действительно, патриция Муммола в свою очередь предали: Гунтрамн не сохранил ему жизнь, как тот рассчитывал. Ручаемся, что проклятие Гундовальда услышали и что кто-то придал этим словам огласку, чтобы побудить короля к подобной суровости… Тот, кто поминает «суд Божий», некоторым образом адресуется к общественному мнению, к его чувству справедливости.
Что касается справедливости, то здесь забота о ней пока не предполагает и защиту слабых.
Последняя тема, имеющая довольно специфический иудео-христианский характер, ведет начало от некоторых псалмов и высказываний ветхозаветных пророков. Сам Бог, по словам пророка Исайи (25: 4), — «убежище бедного, убежище нищего». Он защищает вдову и сироту, их жалобы к Нему разжигают Его гнев: Он убивает их притеснителя. В VI в. подобную форму Божьего рыцарства имитировали христианские епископы, истолковывая к своей выгоде (как на Маконском соборе в 587 г.) эту роль защитников слабых. Они возлагали на Бога и святых задачу, чтобы те посредством мстительных чудес карали смертью притеснителей — имелись в виду исключительно те, кто посягает на их собственные храмы{123}. Это с VII в. и в каролингском мире мы увидим, что на данную роль защитников притязают короли, графы и что тем самым она переходит в ведение сеньоров, имеющих рыцарский христианнейший облик, — хотя, с другой стороны, убийство христианина христианином тогда стало еще более острой проблемой, чем для королей и лейдов — современников Григория Турского.
Таким образом, «германская» кровная месть в VI в. вполне отмечена, но историков XIX в. она тревожила с некоторым избытком, — а жестокость суда поздней Римской империи, несомненно, тревожила их слишком мало. Ведь, если читать Григория Турского внимательно, некоторые детали в его текстах подтверждают обоснованность той (относительной) дедраматизации франкского мира, которую совершила антропология, начиная с новаторской статьи Джона Майкла Уоллеса-Хедрилла{124}.
Самый развернутый эпизод — случай, когда смертельная ненависть, или файда, столкнула туренского аристократа Сихара сначала с Австригизелом, которого он убил, а потом с Храмнезиндом, который сначала согласился на мир, но потом в день пира (в очень германской, очень тацитовской атмосфере, на берегах Луары) отпилил ему голову из-за шутки… Эту историю в двух действиях{125}, развивающуюся в медленном темпе, второй поворот которой был неожиданным, много раз комментировали[28]. Этот сюжет стал обязательным для всякого уважающего себя автора социологического очерка о вендетте. Здесь показаны одновременно насилие и способы его ограничить — публичные и частные процедуры примирения, а также новый виток конфликта.