Природа в той же мере одарила его способностями рыцаря, как Эниду — девичьей прелестью.
Надо было направить его талант, дисциплинировать порывы, вдолбить ему азы правил поведения. Что вы будете делать в бою с рыцарем, — спрашивает Горнеманс, — если ваше копье сломалось? — «Брошусь на него с кулаками, ничего более. — Нет, друг мой, только не так! — Что же мне делать? — Пойдете на него с мечом и будете фехтовать»{1037}.
Надо было также немного обтесать этого одаренного «отрока». На следующее утро Горнеманс не предлагает ему омыться — несомненно, потому, что в его замке нет придворной роскоши, но заставляет его (не без труда) отказаться от плебейской одежды, которую дала мать (грубые башмаки, кое-как скроенная туника из оленьей шкуры), и надеть рубашку и штаны из тонкого льняного полотна, шоссы, окрашенные в красный цвет (bresil), а поверх всего этого облачиться в шелковую фиолетовую (inde) тунику, сотканную в Индии{1038}. Так добрым утром начинается посвящение в рыцари, достойное этого названия. Персеваль «одевается, более не медля, и бросает одежды, данные матерью. Тогда достойный муж нагибается и прикрепляет ему правую шпору. Ибо таков был обычай — тот, кто создает рыцаря, должен прикрепить ему шпору»{1039}. Это показывает, что в те годы, 1180-е, обычай был гибким, коль скоро на один из жестов пришлось обращать особое внимание[258]. Но такое надевание шпор регулярно упоминается в рассказах о посвящениях, вообще-то непохоже, чтобы этот ритуал был менее важным, чем вручение меча или удар по шее, — и, кстати, в текстах XIII в., где упоминается лишение рыцарского достоинства[259], рыцарю в этом ритуале обрубают шпоры. Здесь в отсутствие других рыцарей, которые могли бы ассистировать главному посвятителю, активную роль играют свидетели: «Несколько других отроков и все, кто мог к нему приблизиться, приняли участие в его вооружении». И вот главный жест: «Тогда достойный муж взял меч, препоясал им оного и даровал поцелуй». Значит, поцелуй, а не удар. «И сказал, что жалует ему вместе с мечом принадлежность к самому высшему сословию, какое создал и возглавил Бог. Это сословие рыцарства, и оно не допускает низости»{1040}.
Мне кажется, здесь впервые рыцарское достоинство дается в форме христианского рукоположения. Во всяком случае существование рыцарей входит в планы божественного Провидения. И стань рыцарство действительно «высшим сословием», оно бы могло затмить священство и монашеские ордены… Разве оно вскоре не начнет искать себе истоки совсем близко к Христу, через посредство Иосифа Аримафейского и его Грааля, рискуя посягнуть на прерогативы Церкви и спародировать Евангелие?
Однако у Кретьена де Труа до этого еще не доходит. Рукоположение осуществляет не священник, это всё, что можно сказать, — но такое было бы неслыханным. Тем не менее, разве не Бог сотворил всё? Скоро мы увидим, что Он, например, «создал друг для друга» Персеваля и Бланшефлёр: он во всем прекрасен, она во всем прекрасна{1041}. Заключая соглашение о druerie, то есть о куртуазной любви наилучшего вида, они точно так же осуществят замысел Бога, как и Персеваль, блистающий в рядах рыцарства.
Передавая меч, Горнеманс предначертал ему линию поведения, даже возложил на него некое подобие миссии, отзвуки которой есть в идеалах графа Филиппа и в материнских наставлениях, а покаянные поучения отшельника позже окрасят эту миссию в цвета милосердия. Здесь можно увидеть явственный контраст с посвящением Фромондена в «Гарене Лотарингском», когда то и дело звучали призывы к феодальной суровости{1042}.
У высшего сословия, прославляемого Горнемансом, более альтруистичная мораль, оно чуть менее приземлено. Оно не допускает убийства побежденного рыцаря, если тот просит пощады, признавая свое поражение. Оно также не велит говорить слишком много: вроде бы мудрое правило, поскольку Генрих Боклерк высоко оценил сдержанность молодого Жоффруа Плантагенета{1043}, — но, увы, скоро эта заповедь произведет негативный эффект, замкнув уста Персеваля при виде процессии Копья и Грааля в замке короля-рыбака{1044}.[260] «И уверяю вас, — продолжал наставник, — если вы увидите мужчину или женщину, будь то дама или девица, оказавшихся в беспомощном состоянии [“лишенных совета”], — вы поступите хорошо, оказав им помощь, если это в ваших силах»{1045}.[261] Далее он повторяет предписание ходить в церковь, молиться Богу за свою душу и тело. Наконец, поскольку Персеваль восклицает, что именно это говорила ему мать, добрый Горнеманс присовокупляет требование больше не ссылаться на ее советы. Разве он отныне не мужчина среди мужчин? Его принадлежность к рыцарству показывает, что в нем нет ни детскости, ни изнеженности. Он должен обещать, что будет придерживаться максим вальвассора, прикрепившего ему шпору{1046}.
Следует ли в дальнейшем этим правилам свежепосвященный Персеваль? В замке Борепер и перед замком — довольно неплохо. Он восприимчив к красоте девицы-наследницы, влюбляется в нее так сильно, что всю ночь они целуются. А утром он облачается в доспехи, чтобы сразиться в поединке с захватчиками ее земли — сенешалем Агенгероном, а потом с его сеньором Кламадьё Островным. Второй рассчитывал на безрассудство Персеваля, молодого посвященного, чтобы заставить его ошибиться и воспользоваться этим. Но просчитался. И когда оба побежденных рыцаря просят пощады, Персеваль их щадит. В сердце у него столько рыцарства, что он проявляет настоящее милосердие, то есть соглашается не передавать их обиженной девице или еще какому-то смертельному их врагу, который бы плохо обошелся с ними, а предпочитает отослать к Артурову двору: они станут его пленниками под честное слово, как Идер, побежденный Эреком. «Я бы не желал слишком многого, — говорит Персеваль, — если бы не помиловал его, как только взял над ним верх»{1047}. После этого он направляет туда самого Гордеца Ланд, а потом шесть десятков других{1048}. Так он начинает заново пополнять двор короля Артура, двор, которому они сделают честь, найдя там себе защиту и престиж. Но подробностей этих подвигов мы не знаем: путь героя — прежде всего нравственное и духовное развитие.
К несчастью, за те пять лет, когда он ищет самых суровых испытаний, он забывает одновременно о своей подруге (как рыцарь со львом) и о Боге. Так что в замке короля-рыбака, когда нужно было задать верный вопрос, его уста сомкнуло бремя грехов, а не только нелепая, неуместная верность доброму мирскому совету Горнеманса.
Чтобы Персеваль мог говорить языком религиозных обетов, Кретьен де Труа сделал его наименее активным, самым созерцательным из своих героев. Это человек, которому три капли крови гуся, раненного соколом, на снегу вдруг напоминают о губах и щеках очаровательной подруги — и он упорно продолжает любить ее издали. Это рыцарь, который терзается чувством вины, мучится угрызениями совести оттого, что стал причиной смерти матери, и который однажды в Страстную пятницу переживает обращение — при виде процессии знатных кающихся, рыцарей и дам, которые указывают ему дорогу к отшельнику{1049}.[262] Однако великий ли он грешник — этот рыцарь, захваченный, как и многие другие, вихрем поединков? Жирар Руссильонский пришел к покаянию, проиграв из-за чрезмерной жестокости войну и не имея иного выхода. Тристан у Беруля, между 1164 и 1166 гг., вовсю предавался любовным утехам с королевой Изольдой в лесу, прежде чем прислушаться к спасительным советам отшельника Огрина и вернуть ее королю Марку. Персеваль же не настолько трансгрессивен, не настолько неистов, его действия не столь пагубны! Но это неважно, он должен засвидетельствовать почтение отшельнику, который оказывается его дядей — ведь в этих романах, написанных для знатных семейств, из их круга не выйти. Он получает отпущение грехов и в целях покаяния должен следовать более христианским правилам рыцарского поведения, чем внушали ему мать и посвятитель. От него требуется набожное выполнение обрядов, прежде всего ежедневное посещение мессы, чтобы заслужить рай. Однако он не становится штатным защитником церквей, как advocati тысячного года, потому что эта миссия уже причитается одним князьям. Он не становится ни крестоносцем, ни тамплиером. Ему надо будет только вставать при появлении священников, а значит, горделивые слова Горнеманса о рыцарстве как «высшем сословии» можно забыть. Тем не менее из уст отшельника он вновь слышит наставление помогать всем девицам, которые попросят об этом, равно как всякой даме-вдове или сироте. «Это будет милостыня, вполне достаточная»{1050}: об утрате его юношеской невинности речи нет. Таким образом, куртуазность оборачивается милосердием, но только в отношении знати, как и щедрость графа Филиппа.