Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В общей сумятице заметавшихся вокруг него фигур Сен-Жюст медленно поднялся со своего места, шагнул назад ближе к окну и, скрестив руки на груди, одним взглядом окинул торжествующий вокруг него хаос. Он увидел, как Пейян, мэр Флерио-Леско и некоторые другие кинулись в соседнюю залу Ратуши и как, наоборот, из нее выбежали Анрио и еще несколько офицеров Национальной гвардии, и что Анрио при этом безостановочно кричал: «Нас предали! Все погибло! Все погибло!» – и по его сумасшедшим глазам Сен-Жюст понял, что генерал окончательно потерял рассудок. Но контроль над собой потерял не один Анрио – его не сохранил никто; а Коффиналь, крича в лицо своему бывшему начальнику, бывшему командующему Национальной гвардией Парижа и бывшему военному вождю восставшей Коммуны: «Это ты во всем виноват, ничтожество! Мизерабль!» – бешено тряс его за грудь, как грушу.

Все смешалось и завертелось в бешеной пляске теней на огромных великолепно отделанных стенах революционного муниципалитета. Ворвавшиеся в зал жандармы с дубинками, гвардейцы с саблями и секционеры в красных колпаках с пиками, как гончие, набросились на инсургентов – членов Коммуны и национальных гвардейцев, оставшихся верными «священному праву восстания», на людей, многие из которых были одеты точно в такую же форму, как и они. Закипела схватка, в которой члены Коммуны, большей частью безоружные, отбивались голыми руками, пустив в ход даже обломки стульев и сидений, которые они разбивали о головы хватавших их жандармов.

Время остановилось для Сен-Жюста. Он наблюдал происходящее как череду медленно сменявших друг друга картин. И хотя все эти картины он видел считанные мгновения, сами мгновения растягивались до бесконечности. Так он видел застывшего в дверях Леонара Бурдона, возглавлявшего ворвавшуюся в Ратушу колонну, с красным вспухшим от напряжения лицом, который направлял на него саблю, показывая его жандармам, так как Сен-Жюст был одним из первых, кого следовало арестовать. Одновременно он видел и упавшего на пол Кутона и то, как он заползал под стол, сжимая в руке кинжал. Он видел и застывшего мертвенной статуей Леба, у которого двигалась только одна рука, рука, которая подносила к белому неподвижному лицу пистолет. В это последнее мгновение Леба даже не посмотрел на него, не обернулся, чтобы еще раз увидеть своего великого друга, человека, всецело подавившего его волю и ставшего для него не только идеалом, но и злым гением. Впрочем, самоубийца не смотрел и на Робеспьера: видимо, перед меркнущим взором Филиппа Леба в ту самую секунду, когда он уже нажимал на курок, мелькнуло только лицо его жены и маленького сына, а уже в следующую секунду все исчезло для бывшего депутата от Па-де-Кале.

Выстрел, которым покончил с собой Леба, почти слился с другим выстрелом, – Сен-Жюст увидел, как падает Робеспьер с окровавленным лицом и как со стола он сползает на пол. Торжествующие крики врагов перекрыли крики отчаяния его друзей; и обезумевший Коффиналь, все еще трясший за грудь прижатого им к окну Анрио, вдруг с невероятной силой поднял и перевалил его через подоконник и вышвырнул вниз прямо на мостовую с огромной высоты; а затем он с другими такими же обезумевшими членами Коммуны набросились на жандармов Бурдона и на мгновение разбросали их в разные стороны. Они вытащили из-под стола раненого Кутона с окровавленным кинжалом, которым тот так неудачно ударил себя, и потащили его к противоположному выходу из зала, отбиваясь от нападавших с силой отчаяния; но было поздно – жандармы настигли их в дверях, и Кутон с пробитой головой, дважды раненый, покатился вниз по лестнице…

Сен-Жюст еще заметил, как стремительно рванулся к окну, из которого только что выпал Анрио, Огюстен Робеспьер и, вскочив на подоконник, прыгнул вниз, – и тут же подумал, что, наверное, вот настала и его очередь – все его соратники-депутаты мертвы, покончили с собой, и неужели он останется один и не последует за ними в этой «римской смерти» проигравших жизнь последних республиканцев?

Он напрягся в последний раз в чудовищном усилии стряхнуть с себя оцепенение… но не смог пошевелиться. И это была уже не вялость во всех членах. Это было полное заледенение, когда сознание почти отключилось и внутренняя пустота, заполнившая душу, уже не отзывалась ни на какие внешние проявления.

И лишь когда его схватили под руки два жандарма, схватили несильно, скорее лишь для порядка, потому что он, застывший одеревенелой статуей посреди царившего вокруг хаоса, внушал врагам какое-то смутное беспокойство, если не трепет, как вид человека, фаталистически подчинившегося судьбе (хотя вряд ли они сами осознавали это), а запыхавшийся жандармский офицер с оборванным эполетом, остановившись в полушаге от него, посмотрел ему прямо в глаза, – Сен-Жюст почувствовал, что его рука все эти последние секунды непроизвольно сжимала рукоятку кинжала, торчащую у него из-за пояса. А он даже и не заметил этого, потому что ни о чем не думал, и его рука, взявшаяся за кинжал, действовала чисто механически, подобно тому, как гальванический элемент заставляет сокращаться мышцы трупа.

Точно так же схватили и Дюма, продолжавшего совершенно спокойно сидеть в своем кресле и не пытавшегося сопротивляться, – видимо, бывший председатель Революционного трибунала заразился странной «болезнью» Сен-Жюста, с которым разделял краткое заключение в Экосской тюрьме и еще там первым поразился отстраненности от происходящего фактически уже приговоренного к смерти депутата; и Дюма не сразу, но понял причину состояния Сен-Жюста, понял в самый последний момент и «присоединился» к нему.

Но и Сен-Жюст понял, что пришло время расслабиться – теперь уже ни один шаг не зависел от него. Он заставил себя разжать кисть руки, сжимавшую костяную рукоятку кинжала, и вновь посмотрел поверх голов на огромную доску с Декларацией Прав Человека. Оцепенение прошло, но внутреннее заледенение осталось. Никаких действий от него уже не требовалось, и Ангел Смерти, в котором уже почти ничего не осталось ни от гражданина Сен-Жюста, ни от представителя французского народа и в котором в преддверии близкого конца уже умерли все человеческие чувства, такие как боль, страх, любовь, горе, радость и даже просто чувство самосохранения, вдруг ощутил какую-то непонятную легкость, словно гигантский груз, неизвестно кем взваленный на его слабые плечи, исчез, и его свободная теперь от этой непосильной ноши душа возжаждала, наконец, абсолютного освобождения…

И когда он ощутил это, он вдруг понял, что дождь за окнами там, на улице, все еще идет.

Но когда он вместе с другими главными пленниками, которых несли на носилках, в окружении жандармов, спустился с парадного крыльца Ратуши и ступил на мокрую мостовую Гревской площади, он увидел, что дождь кончился.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

АГОНИЯ

27-28 июля 1794 года

Дальнейшее – молчание…

В 12 часов дня в нониди первой декады месяца термидора II года Республики на трибуну Конвента в переполненной зале заседаний Национального Дворца Франции в голубом костюме, белом жилете и алым цветком на груди с небрежно свернутой в трубку стопкой листов в правой руке под звон председательского колокольчика, призывающего к тишине, поднялся самый молодой депутат Национального собрания член Комитета общественного спасения и начальник Бюро общего надзора полиции Луи Леон Антуан Сен-Жюст.

Неумолимо и надменно взглянув в переполненный и на миг притихший зал, он неторопливо разложил листки своей речи и медленно, глядя прямо перед собой, начал без какого-либо вступления и даже без обычного обращения «Граждане!» холодным бесстрастным тоном:

– Я не принадлежу ни к какой фракции, я буду бороться с любой из них. Они не исчезнут, пока республиканские установления не создадут гарантии, не положат границ власти и не заставят человеческую гордость навсегда склониться под ярмом общественной свободы.

25
{"b":"234945","o":1}