— Согласен, — шутил Колосок. — Только лучше я сегодня, а ты завтра! Нет, правда, товарищ командир, вы уже расстарайтесь, чтобы нас первыми!
— Постараюсь.
Из столов и табуреток в бараке устроили нечто вроде трибуны, на которой поместилось командование.
— Товарищи! — крикнул комиссар. — Все истосковались, всем хочется поскорей на родину и все одинаково достойны ехать первыми. Так давайте решим этот вопрос без обиды. Жеребьевкой.
— Правильно!
— Жеребьевкой! — охотно согласились бойцы.
В серую папаху сложили билетики. На одном нацарапано «отъезд».
Замерли в ожидании. Никогда еще не привлекала так всеобщее внимание эта обычная солдатская серая папаха. Жадные руки потянулись к ней, вытащили билеты, развернули.
— Ну? Кому? — в один голос спрашивал весь барак.
— Первому Кубанскому! — улыбнулся Терентьич.
— Ну, Миша, дождались.
— Дождались, Дениска.
— А где Ван?
— Он уже собирается.
— Пойдем и мы.
…Утром полк покидал лагерь. В последний раз хлопнула дверь барака. На пороге конторы стоял полковник Зильберт, жевал сигару.
Вышли за проволоку, облегченно вздыхая. Все так же стояла, упершись в дорогу, стена замка Екатерины Второй, ревниво оберегая прах владетельных предков.
Той же дорогой, по которой девять месяцев назад шли в лагерь, красноармейцы сегодня возвращались на вокзал. Поодаль стояли офицеры и чиновники, перекидываясь непонятными словами, холодными глазами покалывали бойцов. Привели проводника вагона. Окруженный красноармейцами, он водил растерянными глазами, не понимая, чего от него хотят.
— Вези нас скорей, а то нетерпячка!
— Не горячись, доедешь.
— Камрад, скоро поедешь?
— Ту-ту! — разводя руками, голосил Дениска.
— Ту-ту! — обрадовался немец, видимо, понимая. — Я, я!
Подали состав. Бойцы выстроились на погрузку.
Стукнули на стыках колеса. И в ответ раздался прощальный свисток паровоза. На повороте мигнул городок отблесками солнца на стенах домов, а за городком, далеко-далеко, чуть виднеющийся лагерь с проклятыми бараками. Мигнул глазом семафор — и скрылись и город, и лагерь.
Дениска отошел от двери, сел на нары. Вспомнил, что так же, как будто совсем недавно, мерно качало вагоны, когда везли их сюда, навстречу неизвестному будущему, и было тогда острое чувство тревоги и неизвестности, а теперь на душе радостно и хорошо.
Хотелось петь и, словно угадывая желание Дениски, теплый, задушевный голос повел песню:
Вьется, братцы, сокол сизокрылый
В голубой прохладной вышине.
Встрепенулись голоса, и песня взвилась, будоража вагоны:
Едет, едет голубок служивый
Да к своей зазнобушке-жене.
Режет паровоз зеленую степь, да еще и приговаривает: «Ча-ще, ча-ще, ча-ще…»
Из соседнего вагона донеслись обрывки родной, широкой песни:
Ой, ты, степь моя, степь широкая! Широко ты, степь, пораскинулась, К морю Черному пои вдвинулась.
Проводник сидел в вагоне, в углу, прислушиваясь к песне. Ему тоже хотелось петь, но бойцы пели песни незнакомые, и он молча покуривал папиросы. Бойцы допели песню, и вагон умолк, только слышно было, как твердит паровоз: «Ча-ще, ча-ще, ча-ще…»
— «Интернациональ», — произнес вдруг немец, оглядывая бойцов.
— «Интернационаля», — подхватил Ван Ли.
— Верно, братцы, «Интернационал» давайте споем, — поддержал Колосок.
Мощно загремел голосами вагон:
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов…
Немец вдруг встал, подошел к кругу, запел по-своему, подтягивая.
— Гут, браток, гут, — похлопал его по плечу Дениска.
Мы наш, мы новый мир построим,
Кто был ничем, тот станет всем…
По щекам немца текли скупые капельки слез, и, смахивая их, он вместе с бойцами пел гимн Октября, гимн революции.