Он еще теснее прижался спиной к стене, ощутил ее сырую прохладу. Измученный пережитым страхом, обессиленный голодом, Итжемес закрыл глаза. И опять поплыли перед ним казаны с мясом, чаши с бульоном, чаши с кумысом…
Вдруг, словно ножом, полоснул по ушам Итжемеса пронзительный крик. Он открыл глаза, поднял голову, посмотрел вверх. Над рвом расстилалась пыльная пелена, нависла неопрятной, застиранной скатертью. Итжемес вспомнил впервые, что оставил там, в дьявольском аду, свою кобылу. С запоздалым раскаянием и жалостью он спросил себя: «Как же это я? Совсем лишился разума от страха! Что с ней, сироткой моей?»
И тут, совсем рядом с ним, что-то начало падать с тупым, тяжелым стуком. Хрип, хруст. Топот, стук, треск.
Над головой Итжемеса проносились какие-то вихри, какие-то тени. Из гигантского, напоминавшего свалявшуюся кошму чрева исторгались небывалых размеров камни и один за другим падали, падали вниз тяжеленным черным градом. Но эти камни не были мертвыми и немыми. Были они живыми и крики испускали, и вой, и стоны, от которых леденело сердце, волосы вставали дыбом. Наводящий ужас град не прекращался, а рев, стоны и визги усиливались, сливались воедино, в адский хор, в котором звучали смертельная боль и смертельный страх.
Итжемес подумал, что, может быть, кто-то в один миг одновременно прирезал тысячу жеребят. Он закрыл ладонями уши, зажмурился. Оглушительный топот и душераздирающие вопли, однако, не стали тише. Итжемесу казалось, что он сойдет сейчас с ума. Глова его закружилась, к горлу подкатила тошнота, но инстинкт подсказывал ему: надо сидеть, не двигаться, не смотреть, не видеть, ждать. Ждать, когда прекратится эта смертоносная стихия, это жуткое нашествие, это дьявольское наваждение. Должно же оно прекратиться когда-нибудь!
Итжемес потерял сознании, а когда очнулся, в нос ему ударил запах крови и пота. Запах был такой сильный и резкий, что Итжемес чуть не задохнулся… Все поехало перед его глазами, завертелось вихрем, он опять впал в беспамятство.
Когда он пришел в себя, то первой мыслью, первым ощущением его было, что сейчас на него упадет что-то огромное, черное и навсегда погребет его под собой. Здесь, в этом рву.
Но время летело, шло, тянулось, а он оставался живым и невредимым. Тогда Итжемес широко открыл глаза. У самого края рва, напротив, выстроились всадники на сильных, сытых конях. Они заглядывали в ров, оживленно болтали друг с другом, скалили зубы.
Итжемес не мог сразу определить, на каком языке говорят эти уверенные в себе, разгоряченные люди. В ушах его еще звучали эхом крики, вопли, стоны, подобных которым ему прежде никогда не приходилось слышать. Единый тот хор, что чуть не помутил его разум.
Между тем всадники успели заметить его. Они оживились еще больше: стали тыкать пальцами в его сторону, зацокали языками, загоготали.
«Чему они радуются?» - удивился Итжемес. И тут увидел: совсем рядом, слева, справа – повсюду – хрипели животные, пронзенные острым камышом. Их было видимо-невидимо. Одни уже отдали богу душу, другие бились в предсмертных судорогах, третьи силились вырваться из западни. Это были куланы – дикие, быстроногие дети степи. совсем недавно они проносились рядом, мимо Итжемеса. На них взирал он со злобой, с жестокой мыслью о том, как бы поймать, зарезать, свалить. Набить брюхо их мясом, насладиться свежатинкой.
Он чуть не заплакал от жалости: надо же, нашли, сердешные, смерть от какого-то сухого камыша!.. Куланий хрип постепенно утихал, животные падали, замирали, становились неподвижными. Гибель, умирание их развлекали всадников, гордо восседавших на лоснящихся конях. Они растягивали рты до ушей, залихватски заламывали шапки.
«Черная гибель куланов – развлечение, отрада для этих двуногих животных! жестокие муки одних могут веселить, приносить радость другим!» - возмутился Итжемес, на время забывший о себе и о собственной участи.
Всадники один за другим соскакивали с лошадей и прыгали в ров. Самые шустрые на ходу доставали из ножен сабли, вытаскивали ножи и ловко приканчивали еще живых куланов. Их руки быстро обагрились теплой кровью, но это не мешало им споро и умело делать свое дело. Лезвия мелькали тут и там, поблескивали на солнце, пробившемся сквозь пыль в этот черный ров, в эту кровавую бойню.
Всадников наверху становилось все больше и больше. Прямо перед собой Итжемес увидел крупного серого скакуна, а на нем – светлолицего мужчину. Губы плотно сомкнуты, тонкие, словно пером прочерченные, брови сурово нахмурены. Взгляд больших глаз пронзительный и отрешенный в то же самое время. Он будто выхватил Итжемеса среди кровавого месива, пригвоздил его к мосту. Что копье или острый камыш по сравнению с таким взглядом?
Итжемес был не в силах оторваться от лица, от глаз всадника на сером коне. Они таили в себе тайну, удивительную загадку. Глаза эти были бездонными и в бездонности своей хранили, прятали не радость, не печаль, не удивление или растерянность, а нечто более сложное и глубокое, чему Итжемес не мог найти названия. Находится, присутствует человек это вроде бы здесь и не здесь, со всеми вместе, но сам по себе… Нет ему дела ни до Итжемеса, ни до этих убийц, упоенных обильной добычей. Мысли его где-то в далекой дали, всматривается он в этом далеке в нечто ведомое, доступное только ему одному.
Человек этот точно околдовал, зачаровал Итжемеса. Он позабыл об опасности и обо всем, что творилось вокруг. Лишь когда джигит играючи прикончил лошаденку Итжемеса, которую куланы вместе с собой низвергли в этот ад, когда она захрипела, выкатив черные блестящие глаза, он вернулся в этот отвратительный, в этот беспощадный мир.
Из глаз Итжемеса брызнули слезы, он застонал, словно теперь пришел его черед подставлять шею под нож, не ведающий пощады и жалости.
Неуклюже пошатываясь, Итжемес начал подниматься навстречу своему палачу. Сверху на него полетел дружный, громкий хохот.
***
На степь, серую, будто зола в потухшем очаге, все ниже и ниже, унося с собой последний свет, опускалось солнце.
Вскоре землю окутала темнота. И была она такой густой и черной, какой бывает копоть на казане, с утра до вечера подвешанном над очагом, неустанно кипящем на веселом огне – в доме, где царит достаток.
Но вот разорвали упавшую с небес черную шапку темени, запылали в ночи костры – один, другой, третий.
Итжемес издали увидел, что около костров засуетились люди. Они держали в руках копья, на головах у них были шлемы, которые посверкивали в отблесках огня, поверх одежды – кольчуги. В своем железном облачении они не походили на обыкновенных, в муках рожденных женщиной людей. Они казались Итжемесу неживыми, нереальными фигурами, сработанными кузнецами между молотом и наковальней. По его спине побежали мурашки. Ему ближе и понятнее, ощутил вдруг Итжемес, четвероногие, что паслись рядышком, мирно и уютно пофыркивая, чем эти напялившие на себя железо двуногие.
Итжемес не отважился подойти к людям, смешаться с ними, равнодушными, казалось, ко всему на свете. Что им, закованным в железо людям, до него, Итжемеса? Сгинь он, исчезни в объятиях черной ночи, никто из низ и шага не сделает, чтобы броситься за ним вслед, помочь, вызволить из беды.
Итжемеса одолевали сомнения, он весь был во власти колебаний: как быть, как поступить. Нырнуть в ночь, унести ноги?..Тогда он свободен. Свободен! Без поводка на шее, без пут на ногах! Иди себе, как ушел из аула его верблюжонок. Мчись без оглядок вперед! Куда-нибудь!.. но куда? Вместе с вольной волей обретешь и возможность погибнуть, проститься с жизнь там, куда донесут ноги, умереть от голода и одиночества, а может быть и от злой башкирской или еще чьей-нибудь сабли? Теперь-то уж чужие, не казахские аулы близко.
Остаться? Смотреть на огонь, вступивший в спор с небесами, ощущать его тепло, видеть его свет. Свет в ночи!.. Среди людей быть, все-таки людей! Хоть и облачились они в железо, хоть глаза у них злые и жадные, подозрительные и хитрые, хоть взгляды их жгут, унижают… Вдруг, однако, и пожалеют, и посочувствуют эти люди?